Да, именно Пробродин в свое время потащил крестить Митника. Но все это было как-то не вполне всерьез, по пути, на междуделках, без какой бы то ни было специальной подготовки… В тот день они ездили на мотоцикле километров за сто в какую-то полуразрушенную и загаженную церковь, где над несуществовавшими уже царскими вратами, под полуразрушенным куполом чудом сохранилось большое, почти в человеческий рост деревянное распятие – не резной барельеф, а именно трехмерная деревянная крашеная скульптура – Христос на кресте. Они поехали сначала только посмотреть, убедиться, что есть такая скульптура, но, увидев ее, уехать с пустыми руками уже не могли, и, рискуя сорваться сверху и разбиться или, по крайней мере, уронить и разбить распятие, они его все же сняли. Но дальше-то что? Оставить распятие у кого-нибудь из местных и потом приехать на машине – это было не в характере Пробродина: “Потом приедешь и ничего не найдешь.
Или скажут, мол, какие у вас документы, чтобы из нашей церкви забирать? Если бы пацаны камнями расколотили, – вон какой-то ворошиловский стрелок уже успел нос отбить, – это ничего, это так надо. А тут чужие приехали…”
Словом, решили ремнями и веревками привязать распятие Митнику на спину. Так и ехали часа два до Прыжа: Федор в шлеме и в мотоциклетных очках вел мотоцикл, за ним, тоже в шлеме и в очках, сидел веселый Митник, а на спине у него – большой крест, а по другую сторону креста – распятый Христос в терновом венце и с поникшей головой. Картина эта, видимо, нравилась обгонявшим их дальнобойщикам, и они приветственно сигналили… Когда же добрались до
Прыжа, Пробродин, несмотря на то, что уже стемнело, сразу зарулил к дому отца Дмитрия. “Смотри, – сказал он Митнику, устало слезая с мотоцикла, – ты уже повторил путь киринеянина Симона, который нес крест на Голгофу, – и более того, на твоем кресте уже и Христос был распят, – и пора тебе, дитя мое, и самому, как минимум, быть если и не распяту, то хотя бы крещену”. И совершенно нельзя было понять, всерьез он или шутит. Впрочем, Митник прежде того и сам заговаривал, что ему надо креститься: в Москве уже многие его знакомые крестились, тогда это было что-то вроде тайного согласия в образованном столичном обществе, – и Пробродин, кажется, еще раньше успел поговорить и договориться с отцом Дмитрием…
Наконец, игумен Кирилл, – он был уже без клобука, – благословил стол
(“Христе Боже, благослови ястие и питие сие рабом Твоим, яко Свят еси всегда, ныне и присно и во веки веков. Аминь”), и люди стали рассаживаться. Распорядителем поминок был директор районной типографии, невысокий белобрысый и круглолицый мужичок, в последние годы близко сдружившийся с Пробродиным. Он указал Митнику почетное место во главе стола рядом с Галей и игуменом, но Митник приложил палец к губам, – мол, не обсуждаем, – и сел подальше, между двух пробродинских сестер-близнецов. С удовольствием увидел он, что как раз перед ним – блюдо с котлетами и большая миска с мятым картофелем. Стол вообще был хоть и не богат, без изысков, но разнообразен: и жареные караси, и холодец, и блинцы, и что-то грибное, – по традиции, всего должно было быть, кажется, семнадцать блюд. И конечно, поминальный квас, – его надо было хлебать деревянными ложками, специально для этого розданными к каждому прибору. Ну, и водка, много водки.
Галя во главе стола в своей старинной черной кружевной накидке на голове выглядела уже не такой убитой, как только что в коридоре (там она, кажется, была в простом темном платочке). Слева от нее сидел игумен Кирилл – человек довольно молодой, лет тридцати пяти или даже моложе, с гладко расчесанными по сторонам, блестящими (может, лампадным маслом смазывал?) светло-соломенными волосами и в тонких золотых очках, – такой грустно глядящий гладкописанный праведник с картины позднего барокко (впрочем, на картинах позднего барокко, кажется, уже не было праведников). Справа от Гали – тихая женщина с потухшими и выцветшими глазами и интеллигентным лицом учительницы литературы, – казалось, наступит момент, когда она должна будет негромко рассказать что-нибудь о творчестве Ивана Тургенева или
Сергея Есенина. Эту женщину Митник видел в церкви на похоронах и свою свечу от ее свечки затеплил. Кто она, он так и не знал. По крайней мере, среди пробродинских родственников такой не было.
Родственники и друзья сидели по обе стороны стола – сестры, племянники и племянницы, коллеги-учителя, местные и из Прыжа. Чуть наискосок от Митника посадили странного человека в куцем, явно с чужого плеча светло-сером летнем пиджачишке, туго натянутом на какую-то старую вязаную кофту. Митник вспомнил, что это местный сумасшедший. Он из милости жил в пристройке у соседей напротив, ему единственному разрешали просить милостыню на паперти монастырских церквей и всегда приглашали на поминки: по русскому обычаю, на поминках следовало угощать нищих. Кажется, мужичонку специально для этой функции здесь и культивировали… В дальнем конце стола возвышался долговязый пробродинский внук Жорик. Митник посмотрел на него, и они молча кивнули друг другу…
Прямо напротив Митника села молодая женщина и улыбнулась ему.
Господи, Лера-Щучка. Совсем взрослая, со спокойным взглядом глубоких темных глаз. “Ужель та самая Татьяна?” Сколько ей? Неужели тридцать?
И какая красавица! “Я тебя здесь не видел. Ты была на кладбище?” – спросил он так, словно они только утром расстались. “Нет, – сказала она, – я все это время котлеты жарила на кухне”…
В этот момент директор типографии постучал вилкой по тарелке:
“Внимание, первое слово скажет отец Кирилл, а за ним – давний друг
Федора Филимоновича всем известный депутат Анатолий Васильевич Митник”…
Лерку, позднюю, младшую дочь Алексея Пробродина, прозвали Щучкой еще в детстве – за недевичью, от отца унаследованную страсть к рыбалке.
Прозвище очень точно соответствовало пластике ее движений – быстрых, резких, несколько нервных. И хотя годам к пятнадцати или шестнадцати пластика движений сильно изменилась – ребенок, подросток превращался в очаровательную маленькую женщину, – прозвище осталось. И Лерка не возражала, – тем более что родными и друзьями прозвище всегда произносилось с любовью и нежностью.
У Митника с Леркой была своя маленькая тайна. Теперь трудно сказать наверняка, когда эта тайна впервые возникла – с каких разглядываний, касаний, предощущений, – но она уже определенно была, когда девочке было пятнадцать. Тогда Лерка напросилась с Митником на рыбалку, и все казалось пристойно: близкий семье человек с юной дочерью друзей,
– а в какой-то момент, когда они уже высадились из лодки и ему пришлось помогать ей взобраться на высокий берег, он как-то неловко подсаживал ее сзади, под локти что ли, но руки сорвались, и они чуть не упали оба навзничь, но он удержал ее, и его ладонь оказалась у нее на груди, и он не отнял руку и чуть прижал девочку к себе, и она не только не отпрянула, но даже чуть прильнула к нему спиной, и так, замерев, они простояли по щиколотку в воде (оба в кедах на босу ногу) с полминуты – вряд ли больше… Ну, конечно, конечно, они уже возвращались с рыбалки, и она, в конце концов, оскальзываясь по глине, все-таки самостоятельно взобралась на высокий берег и, не оглядываясь, побежала домой через луг… Несколько месяцев спустя были какие-то зимние семейные праздники, шампанское (Новый год, что ли), и он по неглубоким еще сугробам потащил ее за собой в дальний угол сада (и она пошла!), и они, прижавшись друг к другу в тени забора, целовались до головокружения, пока не услышали, что их зовут, и только тогда оторвались друг от друга и порознь, с разных сторон вернулись к дому, – и каждый придумал свою легенду, что, впрочем, было не обязательно, потому что все были уже изрядно пьяны, и всем было все равно, – да и кто бы что мог подумать! А на следующий день он уехал и в те смутные времена не приезжал года два или даже больше… Но историю эту вспоминал с удовольствием и даже с гордостью: тридцать лет разницы, Гумберт Гумберт может отдыхать…
Игумен Кирилл сказал что-то коротко об исполнении своего долга и послушании: послушливый человек – хороший человек. Непослушливый – плохой. Получалось, что Пробродин – был послушливым, а это было неправдой. Видимо, батюшка плохо знал усопшего соседа… “Анатолий
Викторович, пожалуйста, теперь вы, – директор типографии еще раз постучал вилкой о тарелку. – Тише, товарищи”.
Но в этот момент во весь свой рост поднялся внук Жорик: “Простите, но у меня важное сообщение… Дело в том, что мой дед Федор
Филимонович сегодня ночью был здесь. Я его видел. Он со мной разговаривал”… За столом все замерли. Только директор типографии тут же нашелся и хотел было сказать, что так не годится – все должно быть по порядку: сначала старшие, вот Анатолий Викторович. Но
Митник, довольный, что его слово откладывается, жестом успокоил директора: “Ничего, пусть расскажет”.