Аккуратный и благообразный старик в теплом синем английском джемпере, всегда выбритый, до пенсии работал во ВГИКе кем-то вроде замдекана на актерском факультете. Он был мил, приветлив, спокоен, терпеливо ждал своей очереди, поскольку был давно на пенсии и наличных для ускорения процесса не имел, был из страховочных. Выдавало его волнение лишь то, что он поминутно повторял одну и ту же фразу «Будем посмотреть, как говорят в Одессе», видно только и надеясь на эту бесхитростную присказку, которая заменяла ему, человеку советскому, молитву.
Но не все хорохорились.
Огромный печальный мужик с руками, как корни дерева, всегда сидел над мусорным ведром на корточках. Он говорил мало, только сплевывал, и вида был самого пролетарского, но оказался не так уж и прост: профессиональный водитель, он лет двадцать подряд возил на охоту партийных бонз, но вспоминать об этом не любил, хоть к нему и приставали: а того ты знал… а того… а этого…
– Возил, – только и отвечал он. Казалось, он пребывал в каком-то тихом отчаянии и в постоянном изнуряющем сомнении. Однажды, когда они оказались на площадке вдвоем, он вдруг посмотрел на Мишу с тоской и произнес с переворачивающей душу интонацией: «И надо мне было всё это… деньги высосали… ну, прожил бы на эти три тысячи баксов еще год как человек… а теперь выйду инвалидом, и жизнь не в жизнь, и денег нет…»
Вот как метит и награждает Бог направо и налево, будто в кости играет, думал Миша, ведь не грешники же одни здесь собрались. Что ж, умно приговаривает простодушный и суеверный русский народ: «От судьбы не уйдешь».
Миша не считал себя церковным человеком. Но однажды был-таки на исповеди. Дождавшись своей очереди в толпе старушек, подошел к батюшке. «Чем грешен?» – спросил тот строго. И Миша не смог ответить – чем. Он даже вспотел от испуга – в церкви было жарко натоплено: не может смертный человек быть безгрешен. И вдруг вспомнил одну постыдную сцену, воспоминание о которой долго преследовало его. Однажды, будучи еще студентом и торопясь по своим молодым делам, он опрометью выскочил из передней двери троллейбуса, едва та отворилась. И уже на бегу услышал за спиной молящий старушечий голос: «Молодой человек, молодой человек…» И – не остановился, не обернулся, не вернулся, не подал руку! Припомнив это, Миша и сейчас, перед батюшкой, устыдился и все рассказал как на духу.
– Бог простит, – сказал батюшка торопливо и, пожалуй, даже раздраженно. – Впредь помогай страждущим… Следующий. – И протянул руку для поцелуя. Миша с внезапным отвращением коснулся этой толстой в перстнях руки губами. И пошел вон из храма, мучаясь уже двойным стыдом.
Однажды Верочка вбежала в палату возбужденная и радостно сообщила мужу, что доктор поведал ей: анализы показывают, что никаких очагов вокруг его левой почки нет и после операции, скорее всего, не понадобится курс облучения. «Вы слышали, – обратилась она к Кирпичникову, – никаких очагов…»
«Поздравляю», – искренне отозвался тот. Но взор его затуманился. Его операция была назначена на завтра, и ему уже второй день ставили клизмы. Кроме того, Верочка невольно допустила бестактность: у самого Кирпичникова очаги были, и в случае удачного исхода операции облучение ему предстояло.
– А еще, – продолжала Верочка, – доктор сказал, что, быть может, обойдется резекцией…
– Нет, – с неожиданной энергией воскликнул Миша, – пусть уж удаляют к чертовой матери!
Верочка глубоко вдохнула от изумления, но ничего не сказала.
Тут вмешался Паша, он, как обычно, не вслушивался в смысл чужих слов, просто реагировал на звук разговора:
– Говорят, после такой операции живут и два года, и дольше. До пяти.
Все в палате замолчали.
– Вот, знаете, очень хорошо в Карловых Варах, – сказала Верочка, унимая дрожь, – и воды, и лечение, и массаж…
– Это бывший Карлсбад, – вставил и Миша.
– Поздно массаж делать. Не поймут, – сказал Павел, криво ухмыляясь.
А Кирпичников ничего не сказал.
Ночью Миша опять не спал, маялся и ворочался и опять думал о суровом графе Толстом. Тот обвинял Церковь в склонности к волшебным сказкам. Призывал читать Евангелия точно и ясно, то есть пытался лишить православный люд дивной красоты и тайны Рождества Христова с бородатыми, как гномы, волхвами, идущими в своих золотых тюрбанах и живописных халатах за одинокой звездой; и игрушечного вертепа, где в яслях теплится таинственный золотой свет, а божественный агнец лежит под боком белого кудрявого барашка; и веселых чудес на Рождество Богородицы, праздника отпускания на волю птиц; и торжественной пасхальной растроганности с воистину воскресе, тайными слезами, крашеными яйцами и поцелуями; и радостной крещенской Иордани; и всего-всего, что составляет пеструю языческую христианскую русскую веру, истовую и красочную одновременно.
И еще Миша думал о том, что и во всей так называемой классической русской литературе только Пушкину, Гоголю, первому Толстому и отчасти Достоевскому были даны в высшей степени чувство юмора и чувство чудесного. А у серьезнейшего графа во всем «Войне и мире» единственный, кто нет-нет да хихикнет, это Наташа, но у нее это скорее ребяческое, шаловливое, физиологическое. Да еще Пьер привязывал к медведю городового, если это хулиганство можно считать юмором. Чувства юмора не было у Тургенева, Гончарова, ни у одного из разночинцев, а у Чехова – разве что в письмах, потому что у автора, называвшего свою тоскливую «Чайку» комедией, чувство юмора должно было быть очень особым… И даже Набоков был скорее саркастичен и желчен, чем шутлив. Да и в Европе без оговорок веселыми были разве что «Дон Кихот» и «Декамерон», а потом смех кончился где-то на Стерне, все окутала бюргерская серьезность, даже у Гофмана в бесподобном «Крошке Цахесе» и юмор оказался дозирован, как порошок в аптеке. Но все-таки был единственный титан, полностью полярный Толстому, ни в чем не пересекающийся, – Рабле. И недаром русский граф в чине поручика имел специальность уничтожать человеческие неприятельские тела, а второй, беглый монах-францисканец, обладал жизнеутверждающим ремеслом врачевать… С этим умозаключением Миша и заснул.
А на следующую ночь после того, как утром Кирпичникова увезли на операцию, Мише то ли приснился, то ли примерещился наяву огромный и многоэтажный, размером с европейский отель, паром, который должен был доставить его к месту назначения. Корабль плыл по ночному и черному неспокойному морю, переливаясь праздничной иллюминацией. И цветные огоньки прыгали в волнах за бортом. А впереди Мишу ждал его Остров…
Уже проснувшись, Миша все ощущал, как мягко покачивается палуба под ногами. А потом вспомнил: теперь, следом за Игорем, – его очередь. И стал искать аспирин: его знобило. «Вот что значит стоять на верхней палубе в распахнутом пальто», – усмехнулся про себя Миша. И он поднялся с постели радостный и возбужденный: так уже истомился здесь в ожидании и так хотел, чтобы все это скорее кончилось.
Миша, вспоминая родных, радовался, что родители не дожили до его болезни. Потому что это странно и неестественно – пережить своего ребенка. У них с Верочкой была знакомая пара, весьма состоятельная, у которой нелепо и трагически погибла единственная дочь – совсем юная, девятнадцати лет, красивая и способная. Она сгорела под утро в каком-то загородном кемпинге, где с дружком отмечала Восьмое марта в отдельном коттедже с камином в виде электронагревателя, который они забыли выключить. Нельзя было бы, глядя на осиротевших родителей, употребить расхожее выражение раздавленные горем. Напротив, они наладились по три раза в год ездить на заграничные курорты – то в Египет, то в Индию, то в Грецию, она не вылезала из косметических салонов, он стал курить трубку, какие-то дорогие голландские табаки, но – это были уже другие люди. Она в сорок пять лет вдруг стала непомерно кокетлива, а он в середине пятого десятка – капризен, безапелляционен и мрачен; стал как-то особенно занудливо следить за здоровьем и порядком в доме и, поднимая рюмку, обращался сам к себе с нежным тостом: «Юрик Петров, будь здоров!..»
По дороге домой, в метро Верочка спросила: «Ну и как тебе?»
– Мне кажется, они держатся…
– Разве ты не видишь, – сказала Верочка, – что он погибает.
И Миша, подумав, согласился с ней. Хотя было странно, что надорвался именно отец, не мать. Впрочем, думал сейчас Миша, если бы родители были живы, то места себе не находил бы тоже именно его отец. А мать, пожалуй, крутила бы для Мишуты в больницу котлеты с помощью электрической мясорубки, слушая при этом «Балеро» Равеля.