– Еще один артист! – и осеклась. – А что это ты такой зеленый? – не зная, что я родился в шести милях от крупнейшего химкомбината Европы. – Ну-ка, садись.
Я присел, раскрыв ладонь на животе, но тут же поднялся с виноватой улыбкой:
– Б-больно сидеть, – еще потрогал живот и, вздохнув: – И стоять больно, – все-таки опустился на стул, повидавший немало крушений великих драматических дарований.
Терапевт потрясла седыми космами, избавляясь от наваждения человеколюбия, и вернула себя в исходное состояние:
– Чего придумал-то?
– Ничего. Я бы вас не побеспокоил. А хирург говорит: обязательно покажись в Москве после операции, вдруг осложнения, – поморщившись и все-таки не удержав стиснутыми зубами стона, я задрал майку.
Повязку следовало менять, а тело мыть, но я прозорливо согрешил против гигиены – огромная распухшая и растрепавшаяся повязка цеплялась за мою плоть, сквозь марлевую толщу проступали кровавые пятна, разводы зеленки и брызги йода и бурые потеки того, чему нет названия на языке людей.
Терапевт онемела и подалась вперед, словно оттуда, из моей раны, на нее взглянули внимательные и требовательные глаза, по лицу терапевта быстрыми тенями форели скользили разноцветные волны, и с каждой волной темнели ее глаза и сильнее судорога перехватывала губы; задохнувшись, терапевт показала головой: да, да, да, она всё поняла, что велят ей жуткие глаза из распотрошенного чрева, не надо больше, довольно, – отвернулась к столу и неожиданно спешно (словно торопясь помочь или не желая давать объяснений о смерти пациента на приеме) взялась царапающими звуками (вот как, оказывается, поют птицы по утрам в раю – довелось услышать при жизни земной!) заполнять направление на лечебную физкультуру и вдруг, словно переключил кто мою жизнь с черно-белой на цветную, обернулась и сказала:
– Так, может, тебя в профилакторий отправить? Вон как тебя слабость бьет.
Я пошатнулся и издал такой сладострастный стон, что после стыдился выйти в коридор на глаза покрасневшей и уткнувшейся в учебники очереди.
Профилакторий!
Мне же не почудилось?
Этот невероятно ослепительный день еще и накрыло небо из стодолларовых бумажек: профилакторий, о боже! – мне предложили профилакторий!!!
Объяснимся же: в университете, где таких, как я, училось тысяч сорок восемь, а таких, что получше, – тысячи две, в одном из плеч Главного Здания МГУ в незапамятные времена устроили профилакторий человек на шестьдесят – этаж одноместных комнат, где студенты жили и четырехразово питались (внимание!) – двадцать четыре дня за шестнадцать рублей двадцать копеек, проходя (в стоимость входит) разные щекотные, пушистые и зажиточные процедуры вроде массажа, обертываний, покалываний и купаний в растворах – вот так!
Скажете: врешь!
А вот и не вру!
Старики вспоминали, что профилакторий задумывали, чтоб подкормить слабых здоровьем отличников, затем всё это как-то преобразилось в просто «для отличников», затем перетекло в «для отличников и общественников», а к пятилетию моей учебы дорога в мечту уже настолько заросла, что ничего определенного «для кого» и «как там» уже сказать было невозможно, хотя я сам лично выпивал с выпускником, который хвастал, что парторг его курса слушал на университетской партконференции выступление парня, отца троих детей, побывавшего в профилактории за активную общественную работу.
Общественная работа! Я тоже пытался: записался в «народный контроль», чтобы выгрызть льготную путевку в спортлагерь в Пицунде. Поучаствовал в «контрольной закупке» в столовой – после чего два месяца боялся туда спуститься; этим и кончилось.
А сейчас – в профилакторий! За шестнадцать рублей! И двадцать копеек!!!
Двадцать четыре дня – жрать и спать. Ходить на массаж! Уборка в комнатах!
И чистые полотенца…
Я чувствовал себя самым крутым на курсе. На факультете! И в двух корпусах общаги на Шверника.
Я – единственный, кто ушел от Светы, и я – переезжаю в профилакторий!!!
Кто знает, а может, я послан на свет, чтобы прожить именно этот день и стать примером: сильный духом получит блаженство, если выстоит до конца!
Света расчерчивала расписание стрелкового кружка (тысячи раз мне снилась эта минута, вот она, ничего не упущу), я без приветствий и остановок перегнулся через трех стоящих на коленях первокурсниц (трясли склеенными ладошками, размазывали сопли: «Светла Мих… Пощадите! Н-ну пожалуйста, ну последний, распоследний разик… Светла Мих… Умоляем! Не убивайте! Пожалейте нас!»), сунул Свете под нос направление студента такого-то на ЛФК с печатью поликлиники – на семестр! – развернулся и, насвистывая, вышел – зайду в спортзал, полюбуюсь, как ребята разминаются: надо же – в баскетбол! Строимся по росту. Честное слово, как дети. В армии не наигрались…
В каморке Светы линейка шлепнулась на пол, грохнул стул, взвыли испуганно первокурсницы – а я шел себе.
И улыбался.
Оплачивать шестнадцать двадцать за профилакторий я приехал невменяемым от счастья и возбужденным – чуть не сел за изнасилование: девушка в бухгалтерии так выставила правое бедро в разрез, что я на нее при трех свидетелях повалился прямо с порога, но вовремя заметил, что она на девятом месяце; в очереди передо мной скромно ожидала пышная девица в спортивном костюме, собравшая волосы в жидкий хвостик, улыбалась она скупо: выросшие чуть наружу верхние зубы как-то не поощряли ее к положительным эмоциям. За что в профилакторий? Она кратко ответила: нервы.
Я покосился в ее тетрадку – формулы, и подбодрил толстушку:
– Ничего, вычислительная механика, отдохнем, успокоишься. Бегать по утрам будем.
– Я горные лыжи люблю, – остальное время говорил я, а она несмело смеялась, прикрывая ладонью рот, а потом объявила с такой определенностью, будто я только что спросил: «Я слышал, что вы тра-та-та, правда ли это?»: – Я ведь травилась полгода назад, – и опять, словно я продолжал тупо спрашивать: – От любви, – и снова! – У него жена и дочь.
Горнолыжница с факультета ВМК закрывала улыбку ладонью, но по глазам я понимал: улыбается она вкрадчиво и пытливо. Пересесть от нее было некуда, радость моя начала сдуваться и ежиться. Горнолыжница вздохнула:
– Была бы жена одна, я бы влегкую его развела. Ведь он меня любит, – сказала она в настоящем времени; как я ненавижу таких девушек, если женюсь, изменять буду только с замужними и многодетными. – А вот когда дочь родилась, я таблеток намешала и…
– Да что ты это рассказываешь хрен знает кому? Надо вот это вот всё только тем, кому веришь.
– Я вам верю. Вы, мне кажется, никогда не обманываете, – просто сказала она, – и меня никто никогда не обманывал. Вот, а потом – истерики начались по ночам. Всё время снилось, что я с ним и нас застает его жена. Я ее ни разу не видела, и поэтому во сне она всегда была без лица, с серым пятном на том месте, где бывает лицо. Как увижу это пятно над собой – вскакиваю, ору и бегу к маме в кровать, а она меня гонит… Тогда бегом к папе. Папа говорит: успокойся, не бойся. Она не здесь, она далеко.
Я отвернулся, чтобы очнуться, глянуть на отрезвляющее, но тут раскрылся лифт, из него вышли лилипут, и высоченный рыжий малый в ортопедическом ошейнике, и две птицеголовые девы с узкими стопами; одна громко сказала:
– Особый блеск в глазах, свойственный эпилептикам…
Горнолыжница потащилась еще меня проводить до автобуса (сто какой-то ходил от Главного Здания до Шверника), поскользнулась (получается, кончалась осень) и полетела задом на газон, отряхнулась и долго махала моему автобусу вслед, одной рукой махала, другой отбрасывала прядки со лба, чтоб не отвлекаться, побольше помахать.
В общаге не завидовали – ненавидели, и я, вдруг осознав, как устал от пьянок, почвоведок, «временно поживущего» у нас негра, подселенного за деньги заочника, хлебных корок и авоськи сала за окном – людской нестихающей плотности, с такой радостью собирался в профилакторий, словно навсегда, или – словно вернусь и всё изменится; даже не помогли поднести до трамвая тяжеленную сумку и пишмашинку «Украина» – подарок родителей: не могу забыть, как выбрасывал ее – в потертом черном футляре, как отвернулся, открыл глаза и пошел прочь от мусорного бака, а она (клавиша регистра слева западала, и я щепкой подпер), а она (руки черные от смены ленты), а она (когда писал о страданиях, пальцы проваливались меж букв и застревали), а она – осталась, ни в чем не виноватая, навсегда осталась одна там.
Невероятно: человек, который однажды закопает отца и мать, часто жалеет тетрадку со своими детскими рисунками танка с красной звездой.
Первым делом я поглотил три копны макарон, в комнате изучил, сверяясь с описью, взятое на душу имущество. Всё поразительно совпадало, если простить отсутствие чайного стакана. Это ничего, чай принесу из столовки.
На подоконник садились снегири. Куплю пакет молока и сделаю из него кормушку для пролетарской птицы.