В камере нас было трое, иногда подбавляли четвертого, и часто среди ночи даже некуда было вытянуть ноги. И еще того хуже, я цеплялся за свою койку, будто она стала дыбом и я вот-вот свалюсь в пропасть, откуда нет возврата. Чтоб растянуться во всю длину и вообразить, будто сплю по-людски, я ложился на жесткий цементный пол и с облегчением прижимался к нему, даже когда он был ледяной: в этом сумасшедшем доме я только так и мог почувствовать себя немного ближе к земле. Я бы отдал правую руку, даже отсидел бы лишний год в тюрьме, чтоб хоть на несколько часов оказаться углекопом и спуститься во тьму, на тысячу футов под землю.
Уильям Хэй писал, что мой полустанок не в забросе, и, когда я вышел на волю, оказалось, он посадил в огороде бобы и картошку, а по границе участка и вдоль платформ — розовые кусты и подсолнухи. Когда я приехал на такси из Хантингборо, над дверью висел плакат: «Добро пожаловать домой, начальник станции».
Звонили свадебные колокола: пока я сидел под замком, Джек Календарь, который жил у меня на станции, женился на мамаше Уильяма Хэя — она узнала, что Уильям вернулся из Ливана, и приехала к нему. Уильям жил в помещении кассы, а его мамаша со своим новым мужем — в зале ожидания, их разделяло нечто вроде вестибюля — ничья земля, и там время от времени они ожесточенно сражались из-за таких пустяков, как ведро угля или чашка сахару.
Джек Календарь на полустанке совсем преобразился, прямо расцвел, стал сущим пижоном, только густая борода лопатой осталась та же. В старом шкафу он нашел форму железнодорожного охранника, завладел ею и раз в неделю заставляет миссис Строу отглаживать ее и приводить в порядок; в фуражке, со свистком и красным флажком он расхаживает по платформе и ржавым рельсам и озабоченно поглядывает на кармашек для часов — в кармашке лежат клегговы часы, я их Джеку подарил. Он поддерживает на станции порядок, заставляет жену драить медяшку, начищать фонари, подметать платформы и мыть уборные — правда, она при этом ворчит и ругается. Вокруг участка вновь протянулся забор, на клумбах запестрели анютины глазки и левкои. Для полного счастья Джеку надо бы услыхать гудок и увидать, как у платформы останавливается старый локомотив, — вот тогда бы ему ничего не оставалось желать от жизни. Только если б и впрямь такое случилось (но этому не бывать), он бы умер от разрыва сердца: мы уже года два знаем — у бедняги Джека Календаря мотор никуда не годится.
Библиотека на колесах раз в неделю доставляет ему книжки по астрологии — в свободное время он составляет для нас всех гороскопы. Он говорит, я буду жить тихо-мирно до тридцати пяти лет, а потом опять сорвусь с цепи. Что-то не верится, поживем — увидим. А ждать недолго, еще годик-другой — и тогда уж рукой подать. Бриджит не в восторге от таких предсказаний, а в остальном ничего против Джека не имеет, потому как Смог — ему уже четырнадцать — очень Джека любит.
Вскоре после того, как я вышел из кутузки, мы с Бриджит поженились, словно когда-то я это ей и обещал. Мы оба этого хотели, как только это стало возможно, ничего другого нам вроде и не оставалось. Она продала дом в Хэмпстеде за тридцать тысяч фунтов (несмотря на свою страсть лягаться, доктор Андерсон позаботился оставить дом ей), здравый смысл голландки, который наконец-то у нее прорезался, помог ей выгодно поместить эти деньги, и они приносят нам вполне достаточно, чтоб прожить скромно, но безбедно. Бриджит пополнела, стала румяная и уже совсем не похожа на сияющую взбалмошную девчонку давней лондонской поры. Но и я тоже стал поплотней, хотя и в меру, ведь я много работаю и много хожу по своим владениям: хочу оставаться в форме. Бриджит жарит бараньи ноги и делает клецки для меня и детей, а Джек Календарь с женой кормятся отдельно. Летом они раскладывают у самых рельсов костер и, как цыгане, на нем и кашеварят. В эту пору они особенно довольны жизнью и всего меньше доставляют беспокойства. Мы с Бриджит живем в доме, он теперь большой — детей у нас прибавилось, и мы с Уильямом пристроили сзади еще две комнаты.
Джек Календарь помогает с ребятишками — утром будит Джулию, Рэя и Джейка, кормит их завтраком и отводит в деревенскую школу. Поначалу местная ребятня потешалась над ним, а потом он им понравился — угощает сластями, водит на экскурсии по нашему полустанку. Когда приходит время убирать урожай, Джек по нескольку недель работает у местных фермеров, работает хорошо — и они дают ему молоко или яйца и уговаривают остаться подольше, а то и насовсем, но он не соглашается: больше всего на свете он ценит свою свободу.
Уильям приезжает, уезжает и опять возвращается. Деньги у него по-прежнему есть, но его мечта — выращивать где-нибудь в Ноттингемшире овощи на продажу, а мать чтоб была у него вроде рабыни — так и не сбылась. Он опять отыскал какой-то источник, из которого черпает силы, он не из тех, кто рано удаляется на покой, для него безделье смерти подобно.
Года через два после неудачи в Ливане он снова занялся какими-то темными делами, может, даже контрабандой — он явно богател, честными трудами такого не наживешь. Однажды мы пошли с ним выпить в деревенский кабачок, и я спросил, откуда у него такая большая машина, да и одевается он лучше некуда, тут он сразу помрачнел и сказал: не суй, мол, нос куда не надо.
— Не бойся, — сказал я, — не собираюсь я просить, чтоб ты и меня приспособил к своему делу.
Его сразу отпустило, и он засмеялся:
— Не то что в прошлый раз, а?
— Нет уж. Я здесь пустил корни на всю жизнь.
— Хорошо, что ты, а не я.
Был теплый летний вечер, и кабачок еще пустовал.
— Я уж знаю, когда мне хорошо, — сказал я и отхлебнул пива.
— А все ж коли захочешь подработать, дай мне знать, — сказал Уильям. — Ты парень храбрый, и выдержки у тебя хватает, а этот товар всегда в цене.
— У меня его поубавилось.
— Потому что отведал тюряги? — съязвил он.
— Потише, ты. Я здесь уважаемый человек, домовладелец.
— Просто ты сейчас такую роль разыгрываешь, — сказал Уильям. — И неплохо играешь, как и все свои роли. К этой ты привязался надолго, да ведь не навек же.
— А вот я думаю, что навек.
Он подмигнул в поднял стаканчик с двойной порцией коньяку.
— Просто у тебя долгий хороший отдых. Скоро опять займешься делом. Твое здоровье, друг.
— Твое здоровье, — сказал я и улыбнулся.
Моя мать с Джилбертом Блэскином несколько лет прожили вроде счастливо. Она поехала с ним в Америку — он разъезжал с лекциями, — и там они оба взбесились: старались заставить друг дружку ревновать и к тому времени, как вернулись, вконец друг друга измотали. Уж не знаю, как это получилось, ведь матери было порядком за сорок, а только она родила Джилберту дочку, и он сперва совсем обалдел, а потом решил: ничего лучше в его жизни еще не бывало. Они приехали в новом «ягуаре» Джилберта нас повидать и остановились на два дня в гостинице в Хантингборо.
Я все не мог привыкнуть, что Блэскин мне отец, наверно, так и не привыкну. Я слишком долго накачивал себя выдумкой, будто мой неведомый отец погиб на войне, и все трубы и провода сыновней почтительности перержавели и под конец полопались. А все ж вот он, мой настоящий отец, вылез из «ягуара» и идет ко мне, даже не подумал помочь матери вылезть с новорожденной малышкой. Он высокий, лицо в морщинах, глаза уже не горят прежним огнем. Пока он не сел, он заполнял собой чуть не всю нашу маленькую общую комнату. Мы задали им отличный обед, за стол сели впятером: я, Бриджит, Смог, Джилберт и моя мать, и ели суп с клецками, говяжью грудинку, крем и пончики с яблоками. Джилберт был хмурый, будто его только что пытались отравить, но он все-таки уцелел и вот медленно приходит в себя.
После обеда он подтолкнул ко мне по столу сигару. Я ради такого случая купил бутылку коньяку и после нашего роскошного обеда налил всем по глоточку. Малышка спала в комнате Джулии, но мы могли шуметь сколько душе угодно: мать сказала — если уж Люси уснула, ее и пушками не разбудить, я маленький был такой же. Джилберту этот поворот разговора пришелся не по вкусу, и он спросил, не собираюсь ли я заняться каким-нибудь делом.
— Да нет, — ответил я. — А вы?
— Он очень много работает, — сказала мать. — Я иной раз прямо помираю со скуки.
Я заметил, как он на нее смотрит, и он знал — я за ним слежу, вот и решил сказать какую-нибудь гадость.
— В Нью-Йорке ты не скучала. Просто исчезала на целый день.
— Так ведь мне твои друзья не компания. Им было неинтересно со мной, а мне — с ними. Они все шуты и наркоманы.
Мы с Бриджит засмеялись. Смог — ему тогда было восемь — тоже улыбнулся, и это подлило масла в огонь.
— Значит, ты ходила искать настоящего мужчину, — съязвил Джилберт.
— Нет, милый, — сказала мать. — У меня есть ты, мне искать нечего.
Она это сказала от души (по крайней мере я так понял), но Джилберту померещилось — она над ним измывается.