– Тут тебе должно письмо прийти в почту, так я лучше тебе немножко расскажу, чтобы ты знал, как все на самом деле. – Она переводит дыхание. – Это никакой не «тату-клуб» был, просто мы друг другу набили самодельные татушки, ничего страшного, но потом другие девочки ходили в город на уик-энд и набили себе настоящие. А тогда Джорджия из моей группы решила, что наши должны быть нарочно уродливые и шрамовые-шрамовые. Посмотрела давние традиции шрамовых татуировок, и потом мы втроем выполнили этот ритуал и втерли себе в раны землю из компоста, и вот так у меня получилась инфекция. Это совсем не я придумала. А родители, которые узнали про наши «клубы», перепугались жутко, и вот теперь посылается письмо, что никаких новых татушек ни у кого чтобы не было, ни у школьников, ни у учителей, ну, и всякое бла-бла-бла.
– А что у тебя было на татуировке? – спрашиваю я.
– Единорог, – отвечает она так, будто иного и быть не могло.
Весь вечер я сижу у телевизора, как приклеенный. Рассказ Аманды об убийце Хизер Райан подтверждается. Родители опознали человека, который купил ее кровать, у него в машине нашли дневник Райан и пряди ее волос.
Готовясь притвориться библиотекарем, интересующимся судьбой книги, которую Аманда взяла на дом, я звоню ей. Трубку берет мать.
– Добрый вечер, я звоню Аманде по поводу ее абонемента. Она дома?
– Одну минутку.
– Кто там? – слышу я голос Аманды.
– Твой муж, – отвечает ей мать.
– Да? – озадаченно спрашивает она.
– Что сегодня было на ужин?
– Я отклонилась от плана, подала им средовый вместо вторничного. Просто посмотреть, заметят ли. Куриные палочки с макаронами и сыром. И даже ухом не повели, только отец сказал: «Мы желаем настоять, чтобы на десерт было коричное печенье». «Разумеется», – ответила я, хотя собиралась подать бисквитный пирог. Я легко перестраиваюсь.
– У меня идея: давай поставим палатку на дворе у твоих родителей – для ночевки.
– Чтобы они там ночевали?
– Нет, мы. Мы тогда сможем вместе спать, в палатке.
– Никогда не спала на улице.
– И я тоже.
– Мне всегда страшно было.
– Даже во дворе?
– Мы с сестрой как-то набрались храбрости и пошли с фонариками и майонезными баночками, набитыми светляками. Но как только стало темно по-настоящему и начали гаснуть огни в доме и вокруг, я жутко испугалась, и мы побежали домой.
– Если мы поставим палатку, нас заметят во дворе?
– Ну, нет, – отвечает она. – Они никогда из окон не смотрят.
– В пятницу?
– Я подумаю, – отвечает она.
– Что ж, тоже план.
Я вешаю трубку, полный энтузиазма.
Выкапываю в подвале палатку, надувной матрас с насосом на батарейках, новые батарейки для фонариков. Набиваю огромную холщовую сумку спреем от насекомых, подушками, и добавляю черно-белый видеомонитор для младенцев, чтобы присматривать за ее родителями.
Мы ужинаем вместе с ними. Я проникаю наверх и устанавливаю монитор. Потом прощаюсь и ухожу. Ощущая себя таким умелым и хитроумным, выхожу из дверей и незаметно проскальзываю обратно.
Машу рукой Аманде, которая в кухне. На долю секунды мне становится грустно: желтые перчатки напомнили мне Джейн и тот День благодарения.
Аманда моет и убирает посуду, устраивает на ночь родителей, а я тем временем обхожу дом и вешаю для украшения рождественскую гирлянду, найденную в подвале у Джорджа. Как будто я снова мальчишка. Украшаю и думаю об Аманде: узнаю ли ее когда-нибудь по-настоящему? Как будто она в доме один человек, а вне дома совсем другой. Две личности, для внутреннего и наружного режима.
Она выходит около половины десятого, предлагая себя мне. Стоит передо мной в свете фонаря, раздевается, а потом ей вдруг кажется, что она слышит что-то, чего на мониторе не видно. Она молнией одевается обратно и бежит проведать родителей.
В этой обратной ситуации – дети проверяют родителей, – Аманде все время кажется, будто что-то не так, что-то происходит, и она возвращается в дом каждые десять-пятнадцать минут. Она волнуется, как бы кто из них не упал, не сломал шейку бедра, как бы они не угорели, как бы не случилось утечки газа, от которой взорвется дом, или просто родители проснутся и будут бояться темноты, или захотят воды, или немножко виски на ночь.
Вопреки моей идее, что это будет отлично, ситуация оказывается куда менее эротической, чем я надеялся. Надувной матрас скрипит, земля под ним холодная и твердая. Примерно в полдвенадцатого, когда мы как раз занимаемся делом с переменным для обеих сторон успехом, отец Аманды (зернистый контур на мониторе) встает с кровати, выходит из комнаты, а через секунду входит в комнату матери, стаскивает со спящей одеяло, задирает ей ночную рубашку и залезает сверху.
– Он же делает ей больно! – восклицает потрясенная Аманда.
– Трудно сказать, – отвечаю я.
На экранчике монитора сцена выглядит так, будто мать Аманды пытается отбиться от него, не просыпаясь. Она отмахивается, как от здоровенной мошки, огромной мухи, а он ее прижимает к кровати, давя сверху.
Аманда вперивается в экранчик. Видно, как у отца из пижамных штанов выпирает инструмент.
– Мой отец насилует мою мать?
– Возможно, – отвечаю я. – Посмотрим, как они будут утром.
– Какой ты невозмутимо-циничный!
– Ни капельки не циничный, просто не знаю, что мы должны делать по этому поводу. Войти в дом и отвлечь их? Хочешь на них обрушиться с выговором, когда они в процессе? Может, они это так делают, и так было всегда. И вообще-то мы за ними шпионим. Пусть они престарелые граждане, но у них есть права, и по крайней мере у одного из них есть определенного рода чувства.
Она спускает на меня собак. Я отбиваюсь:
– Но если ты постоянно так волнуешься, если для тебя это такая нагрузка, почему бы не поместить их в дом престарелых?
– А почему бы тебе не пойти к чертям? – отрезает она, выключает монитор, поворачивается ко мне спиной и притворяется спящей.
В офис я хожу три дня в неделю. У меня теперь собственная карта-пропуск в здание, в офис и в мужской туалет. Мне выделили кабинет с узким окном – Чинь Лан сидит в ячейке снаружи. Я часто прошу ее зайти и прочесть вслух какой-нибудь рассказ Никсона, а для нее это практика в английском языке. Интересно слышать слова Никсона с хорошим китайским акцентом.
Девять из этих рассказов почти закончены. Я пересматриваю их, аккуратно выделяю нить повествования, слегка убираю лишние отступления. Для человека, очень не любившего болтать, Никсон в своем творчестве почти велеречив.
– Как лучше всего связаться с миссис Эйзенхауэр? – спрашиваю я у Ванды. – Тут есть рассказ, мне хотелось бы, чтобы она подумала насчет послать его в журналы.
– Я ей передам, – говорит Ванда. – Какие журналы?
– «Нью-Йоркер», «Атлантик», «Харперз», «Вэнити фэр». Да черт побери, можно и в «Пэриз ревю».
– А если «Мак-Суини» или «Ван стори»? – спрашивает Ванда. – Они способны рискнуть.
– Отлично, давайте разошлем повсюду, – говорю я, не подавая виду, что понятия не имею, о чем она говорит.
– У меня дополнительная специальность – сочинение художественных произведений, – говорит Ванда с большим оживлением. – Миссис Э. на линии, – сообщает она через час, позвонив для этого мне в офис на молчавший до того телефон. – Нажмите мигающую кнопку, чтобы ответить.
– Большое спасибо!
Через минуту светского разговора я делаю свое предложение:
– В конечном счете куда легче будет продвинуть сборник, если сначала будут опубликованы некоторые рассказы из него. Тут есть один, который уже готов к выходу, но думаю, под каким именем?
– То есть как это – под каким именем?
Тон агрессивный, будто она думает, что я хочу поставить свое.
– Ричард Никсон? Р.М. Никсон? Р. Никсон? Зависит от того, насколько вы хотите «засветиться», насколько очевидным должно быть указание.
– Интересный момент, – говорит она. – Давайте я обсужу это с родственниками и вам дам знать. Рассказ этот можете мне прислать?
– Разумеется. Вам чистовой вариант или все черновые версии?
– И то и другое, если вы не возражаете.
– Я прочла рассказ, – говорит мне в понедельник миссис Эйзенхауэр взвешенным тоном. – В исходной версии тысяча сто семьдесят слов, а в вашей – меньше восьмисот.
– Да, – отвечаю я. – Постарался изо всех сил, сделал короче краткого, – то, что называется «телеграфный стиль».
– Вы много вырезали.
– Смотреть надо не на число слов, а на воздействие. В этом конкретном рассказе словарь ограничен, и я не знаю, сколько выдержит читатель, пока дойдет до ударной фразы.
– «Ублюдок», – говорит она.
– Да, именно до этой.
Она отвечает не сразу.
– Мой отец был не очень подвержен спонтанному юмору, но когда давал себе волю, тут было на что посмотреть. Он наяривал на пианино песенки, и мать с ума сходила. Мы от смеха лопались. У меня хранятся его письма, которые он писал мне в детстве, – очень официальные, но полные добрых советов. Он всегда хотел, чтобы было хорошо, но всегда чувствовал свое одиночество. Какова бы ни была его цель, путь он к ней должен был найти свой. Такая жизнь берет свою дань, и больше с матери брала, чем с него, – вспоминает она. И вдруг обрывает себя: – Хорошо. Рассылайте. Подпишем «Ричард М. Никсон».