Серьезный котик. Сосредоточенный. Идет, словно тигр по джунглям, сверкая фарфоровыми и золотыми зубами.
Когда стрел горящих лес
Звезды кинули с небес,
Глянул ли он в мир, любя?
Давший овна дал тебя?
Я выпил пиво Берта, пока он доказывал присутствующим, что старые мастера в Варшаве не могли погибнуть, потому что поляки любят искусство; и потом, если разбомбило бы старых мастеров, директор галереи получил бы по шапке.
Борода, думал я, борода старика сразу выиграет, если усилить светотени, расширить диапазон цветовой гаммы. Да, тут придется изрядно потрудиться, но я сделаю эту бороду — самую замечательную в истории живописи, бессмертную бороду. А зеленый отблеск оттенит зеленый тон моря и чудесно прозвучит среди розовых скал. Меня снова бросило в жар. Уж не заболел ли я?
По радио пошли мелкие происшествия, и вдруг диктор сказал, что миссис Манди, подвергшаяся нападению с целью убийства десятого числа прошлого месяца, скончалась. Перед смертью она ненадолго пришла в сознание и успела сообщить приметы убийцы.
Берт так неистовствовал, что, кроме Коуки, никто не слушал радио, и я увидел, что она смотрит на меня. Но мне было совсем плохо. Я даже не смог притвориться трезвым. И тут она внезапно выключила радио. Не думаю, чтобы она что-нибудь знала. Но у нее могло появиться подозрение или что-то вроде. Коуки становится женщиной, подумал я, незаметно пробираясь к дверям. Никто не знает, откуда она знает то, что знает. Но это, несомненно, то самое.
Когда я выскользнул за дверь, что-то похожее на огненную комету просвистело у меня над левым ухом и прямо передо мной, в пятно света, шлепнулся Снежок, сразу на все четыре лапы. И тут же одним прыжком, спружинив свои ловкие, ликующие мышцы, взлетел не то в небо, не то на стену соседнего сада.
Беспрепятственно ускользнув от общественного признания, я пошел домой. То есть, вскарабкавшись по стремянке к осветительному щиту и включив верхний свет, влез в люльку и принялся писать киту глаза. Дергая за веревку, приделанную Джорксом, я взлетал все выше. Пока не запорхал, как ангел, на высоте тридцати футов.
И как только глаза приобрели нужную форму и я навел зрачки, они впились в меня. В них было что-то; сам не знаю что. Эти глаза — ярд в длину, фут в высоту — сверлили меня, словно в них вместилось все горе и все счастье мира. У меня навернулись слезы. Буу! Буу! Я плакал, накладывая еще чуть-чуть кобальта на теневую сторону и стараясь решить, из-за Сары я так разрюмился или из-за кита. И чем отчетливее становились очертания глаз, тем яснее я видел, что мне удалось прямо с ходу сделать их хорошо. Особенно контур. Еще бы! Правый глаз — провал в темном багрянце — выпирал, как луна.
Сам создаешь себе новые трудности, сказал я, плача навзрыд. Пожалуй, все-таки из-за Сары. А, не все ли равно! Буу! Буу! Что говорить, меня ужасно развезло из-за Сары. Хуже, чем из-за старины Хикки. Странно! Такое чувство, будто у меня отняли правую ногу или даже левую, которую, уж если на то пошло, я даже больше ценю. Вот-вот. Именно этого она и добивалась, старая мессалина. Из кожи лезла, чтобы подцепить меня на свои крючки. Послать бы ее ко всем чертям. И я заострил киту верхнее веко. А толку что, если теперь я из-за нее сам не свой? Да, она умела влезть мужчине в душу. Знала, как завладеть его сердцем или, вернее, желудком, печенкой или чем там еще. Что у кого болит. И окопаться там. Буу! Буу! Слеза капнула на палитру. Кто бы мог подумать, что я способен лить слезы в полпенни величиной. В шестьдесят восемь, по такой затасканной юбке, как Сара Манди! Кто бы мог подумать, что в моем возрасте и при моем опыте я позволю ей схватить себя за глотку и буду давиться от слез. Буу! Буу! Кит смотрел на меня каким-то таким взглядом, что я никак не мог успокоиться. Слезы стекали по моему носу, и я сказал себе: замечательные глаза! Шедевр! Возможно. А ноги старику я постараюсь сделать крепкими, как скалы. Крепче скал. Да, на ближайшие сутки работы невпроворот.
И я работал за шестерых. И в каких условиях! Сара все время выкручивала мне кишки и сжимала грудь, а люлька выкидывала разные номера. Я не сумел закрепить ее, и поэтому она болталась из стороны в сторону. Иногда, смешав краски, чтобы положить их на стену, я вдруг обнаруживал, что тычу кистью в воздух. Люлька не переставая кружилась и поворачивалась, а потом стала взлетать и падать.
Один раз она даже пошла кругом, как большое колесо, так что я повис вниз головой. Так, сказал я, это уже беспорядок, нарушение закона всемирного тяготения, беззаконие, — верно, меня опять схватило, как бывало: или пиво оказалось замедленного действия, или, может, Альфред подмешал в него спирту.
Я дотронулся до запястья: горячее, чем рыба на сковородке.
— Да, — сказала Сара, — у тебя жар. Ты весь пылаешь. Совсем как в первую субботу нашего медового месяца в Борнемауте, когда я пощупала тебе пульс. Надо скорее лечь.
— Хэлло, Сара! — сказал я. — Что ты там делаешь в пустоте? Смотри сверзнешься!
— Обо мне-то что беспокоиться, — сказала Сара. — Я всегда за собой присмотрю. Лучше о себе подумай. Ты, черт возьми, очень болен.
— Ай-ай-ай, Сара! Ну и опустилась же ты с этим Байлзом. Раньше ты никогда не чертыхалась. Совсем это на тебя непохоже.
— Непохоже, — сказала Сара. — А все ты. Все из-за тебя.
— Ну, прости, Сэл, — сказал я, — совсем из головы вон, что ты умерла.
— Да, умерла. Вот видишь, как ты болен. У тебя температура, Галли, да и бред, наверно, раз ты видишь меня наяву. Слезай, будь хоть капельку благоразумен, прошу тебя, и ляг в постель.
— Я занят, Сэл. Мне до завтрашнего вечера нужно горы своротить. Будь умницей, не приставай ко мне с пустяками.
— Я себе никогда не прощу, если ты свернешь себе шею на этой дурацкой планке.
— Ну, хватит, Сэл. Ступай-ка домой, к себе, в твою темную уютную могилку. А я-то думал, ты рада будешь умереть.
— Ах, Галли, как у тебя только язык поворачивается. После того, что ты так жестоко поступил со мной — столкнул меня с лестницы и сломал мне позвоночник.
— Я не хотел убивать тебя, Сара.
— Оставь, Галли. Не лги хоть.
— Ну, я немножко рассердился — зачем ты звала полицию, чтобы упечь меня в тюрьму до конца моих дней. Это, если хочешь знать, похуже, чем убить.
— Но я не думала, что полицейский придет. Что ему было у меня делать?
— Брось, Сара. Конечно, ты хотела избавиться от меня.
— Ах, Галли, — сказала Сара. — Может быть. Почем я знаю? Я так измучилась, сама не знала, что делаю. Видит Бог, я хотела, чтобы ты получил свою долю по справедливости. Но и мы с Байлзом получили бы хоть немного на похороны. Ровно столько, чтобы нас погребли прилично, а не швырнули в общую яму.
— Брось, Сара, ты отлично знаешь, уж я-то когда угодно похоронил бы тебя. А то, что ты умерла, так велика ли потеря — умереть в твоем возрасте? И какая у тебя была жизнь — без денег, с этим скотом, который избивал тебя.
— Не смей обзывать Байлза скотом. Всем бы быть не хуже, чем он. Да, он горяч на руку, зато был мне верным другом в старости.
— А ведь ты была счастлива с Байлзом, Сара. Ты с кем угодно умела быть счастлива, с любой парой брюк.
— О Господи, при чем здесь счастье? Ты единственный, кого я любила, Галли.
— Интересно, с чего бы это? Может, потому, что со мной не приходилось скучать? Да, со мной ты не оставалась без дела. Хватало на полный рабочий день.
— Ах, Боже мой, сколько раз я лежала без сна, думала, как мне с тобой быть, даже плакать не могла, так у меня сердце изболелось. Да, Галли, ты разбил мне сердце. Так же, как сломал мне нос, а теперь вот спину.
— А все-таки сама говоришь — хорошее было время.
— Чудесное.
— Пусть мы не были счастливы, но жили полной жизнью.
— Ах, Галли, Галли! А почему мы не были счастливы? Ведь могли же. Разве мы не подходили друг другу? Разве ты любил другую женщину хоть вполовину так, как меня? Даже мучить меня было тебе в радость. А стоило нам оказаться врозь — места себе не находил, все думал обо мне.
— Верно, Сара.
— Ты прямо-таки с ума по мне сходил. Разве не так?
— Бывало, Сара.
— Ведь поэтому ты и покалечил мне нос, правда, Галли? Тебя злило, что я гвоздем засела у тебя в голове. Злило, что нет тебе свободы, — ведь правда?
— Правда. Меня нельзя держать под каблуком. Мне надо работать. А теперь иди, Сэл. Отчаливай. Я пишу картину, лучшую свою картину. И мне надо кончить ее до того, как меня повесят.
— Что болтать со мной, что делать вид, будто ты и вправду пишешь, — все равно же не видишь, куда кладешь краску. В этой тьме зеленого от синего не отличишь.
— Но я леплю форму тоном. Мне нельзя терять ни минуты. Посмотри на эту стену — здесь дела на два года, а мне, дай Бог, осталось двадцать четыре часа.
— Двадцать четыре часа! При такой горячке ты и часу не продержишься! Чистое самоубийство. Ты пылаешь, как печка. И весь дрожишь. Нельзя так в шестьдесят восемь лет. Ты вот-вот сорвешься. Видишь, я из-за тебя плачу.