— Если жизнь делается невыносимой, надо убавить требования к ней, — любила говорить эта мудрая женщина. — И богатые люди бывают несчастны. А если уметь работать, то бедным ты никогда не будешь. Только работа делает человека. Конечно, Господь Бог дарует ему жизнь и много замечательных способностей, но без работы человек быстро дичает и превращается в животное, которое только и думает о плотских утехах и поэтому попадает в лапы к дьяволу, который потом помыкает им, как своим слугой. Из подобия Божия человек превращается в дьявольское подобие и, разумеется, попадает в ад.
Дорвавшись до понятной работы, я с удовольствием слушала старухины туманные разглагольствования. Я была готова пахать землю, корчевать пни, сажать картошку — все мне было в радость, лишь бы не печатать на машинке. Но вредная старуха и здесь не оставляла меня в покое, даже в огороде она заставляла меня спрягать немецкие глаголы и зубрить правила орфографии. До сих пор у меня в ушах звучит ее настырный, въедливый голос: их бин, ду бист, эр-зи-эс бист. Ее логически четкий мозг не знал сомнений: если что-то надо было сделать, она не раздумывая бралась за работу, и приходилось удивляться, как много успевает за день эта немощная, старая женщина. Чтобы не отставать от нее, мне невольно приходилось подтягиваться и повышать требования к себе. И вот за пять лет жизни у старухи я получила и профессию, и воспитание, и образование, а главное — приобрела навык к работе, который позднее не раз спасал меня от отчаяния, падения и нищеты, а в конце концов, наверное, меня погубит.
Огород, к моему разочарованию, мы вспахали и обработали в рекордно короткий срок. Зато как приятно было потом отдыхать вечером на веранде в обществе тощего поросенка и любоваться своей работой. Жужжали пчелы, порхали бабочки, цвели яблони, пели птицы. Косые лучи заходящего солнца уютно согревали землю. После дневных трудов мы буквально пьянели от запаха цветов, от солнечного тепла, тишины и покоя. Мы забывали свое горе и войну, каждая клетка в нас дышала и хотела жить, вопреки голоду, вопреки рассудку. Я думаю, только в дни народных бедствий, когда рядом ходит смерть, так патологически остро ощущается вкус жизни, ее скромные и такие могучие прелести. Истощенные голодом, войной, два одиноких, заброшенных в этом суровом мире существа были так предельно пронзительно счастливы, что даже тогда мне казалось, что второй раз в жизни такого счастья быть не может… И точно, больше оно не повторилось.
В середине лета мы стали подкапывать картошку, и наш поросенок стал заметно толстеть.
Господи, до чего же в первое время я ненавидела и боялась ее, мою Гретхен. Она казалась мне злой тираншей, которой доставляет удовольствие мучить меня и дрессировать.
Позднее она не раз признавалась, что и сама поначалу боялась меня. Да и что, кроме ужаса, мог внушать этой благовоспитанной даме дикий, угрюмый и злой звереныш? У меня сохранилась фотография тех лет: волчий взгляд исподлобья, ожесточенно сжатый рот, рыжеватые волосы стоят дыбом, как щетина. Старуха утверждала, что во время болезни я даже кусалась и царапалась, как волчонок. Когда же она застала меня на полу в обнимку с окровавленным поросенком, она уж точно решила, что я взбесилась и надо срочно вызывать врачей, чтобы меня вязали.
Однако к концу первого года обучения и воспитания, когда я малость освоилась с машинкой, особенно после возни с огородом, наши отношения стали налаживаться. Между нами установилось какое-то тихое взаимопонимание, мы стали меньше друг друга бояться, все чаще беседовали по душам, рассказывали друг другу свои жизни, делились бедами.
Летом сорок пятого года, когда я уже почти освоила машинку и почти прижилась у старухи, я познакомилась с одним парнишкой из Белоруссии. Он работал на ферме и раз в неделю привозил в наш квартал молоко. Постепенно мы подружились. Парень был на пять лет старше меня и звали его Коля Дубрович. Это был красивый и здоровый юноша, простодушный и приветливый. Мало сказать, что я боготворила его. Каждое русское слово в его устах было для меня священным, несмотря на сильный акцент.
Иногда я сбегала от старухи, чтобы покататься на Колиной маленькой серой лошадке, запряженной в тележку. Очень странно и тревожно было снова услышать русскую речь, и, наверное, поэтому на меня такое сильное впечатление производили громкие слова о равенстве, братстве, свободе и наоборот — рабстве, бесправии, угнетении.
Коля на хозяев не жаловался, они вполне прилично с ним обращались: кормили тем же, что ели сами, не грубили, не били. Даже девицы к нему приставали, даже хозяйская дочь, — ведь в Германии тоже мало парней осталось. Вот только вкалывать приходилось с утра до ночи, уж больно немцы люты до работы.
— Прямо не жизнь, а каторга! — сокрушался Коля.
И мы с упоением вспоминали наше вольное дворовое детство, когда можно было целыми днями гонять в футбол, в лапту, в «казаки-разбойники» и никто не заставлял тебя работать. Наша тоска по родине происходила в основном из отвращения к постоянному труду. Мол, и детство у нас отняли, и родителей, и родину, поработили, закрепостили… Мы отдавали себе отчет, сознавали, что хозяйские дети работают наравне с нами. Но Коля утверждал, что они работают на себя, а мы работаем на них. Он объяснял мне, что моя старуха хочет выдрессировать меня, чтобы иметь потом покорную рабыню. Смешно, но я верила ему. Мне и в голову не приходил простой довод: зачем рабыню учить грамоте, музыке, рисованию, хорошим манерам. Да и о каком рабстве шла речь, когда уже кончилась война и мы вольны были распоряжаться своей судьбой по своему усмотрению. Коля имел адрес, по которому всегда мог обратиться с просьбой о возвращении на родину. И мы мечтали о нашей могучей Родине, мечтали исступленно, самозабвенно. Да, мечтать нас в детстве научили неплохо.
Наша тележка, весело бренча пустыми бидонами, беспечно катилась по прямой, обсаженной тополями немецкой дороге, среди ухоженных, несмотря на войну, бесконечных полей. Светило солнце, пели птицы, стрекотали кузнечики. Полуденный зной, казалось, на глазах залечивал язвы раненой земли. Какое-то особое послевоенное безмолвие, вязкая тишина и ленивый покой окутывали землю, как наркоз. Все вокруг будто оцепенело в этом томном целебном мареве, и в глубоком послекризисном сне уже витали миражи мирных будней, счастья и благоденствия.
Мы радостно тряслись в нашей таратайке, и черепичные остроконечные крыши затерянных в зелени ферм казались нам заколдованными замками, где с нетерпением ждали нас, освободителей. Флюгера, жалобно поскрипывая, заманивали нас в свои владения, умоляя спасти от кровожадных людоедов.
И вот однажды на обочине дороги, возле ручья, в тени каштана, нам повстречался Кот в сапогах. В свободной и живописной позе он отдыхал на зеленой траве, закинув ногу на ногу, и глядел в небо. Его большие красные ботфорты стояли тут же на траве. Мы увидели его одновременно, но, пока мы останавливали тележку, кот исчез. На траве валялся только один сапог, который он обронил, убегая. Мы переглянулись, подхватили его и бросились в погоню за котом. Следы привели нас на заброшенную ферму. Дверь дома еще поскрипывала, она не успела захлопнуться за котом, но когда мы добежали до нее, то увидели табличку «Мины!». Однако в заброшенном саду было так много спелых фруктов. Посовещавшись, мы пришли к выводу, что навряд ли кому-нибудь понадобилось минировать сад, и мы наведались туда с большой пользой не только для своих желудков, но еще целую тачку фруктов привезли в город моей Гретхен, чем завалили ее работой на целую неделю и обеспечили себя мармеладом и джемом на всю зиму. И потом, гоняя чаи с вареньем, мы то и дело благодарили Котяру Котофеевича, Кота в сапогах, который заманил нас в свои владения и так щедро одарил своими сокровищами. Только Гретхен в ужасе возводила глаза к небу и что-то бормотала себе под нос. В ее буржуазном сознании никак не умещалось, как это можно залезать в чужие владения, тем более заминированные.
«Бедные дети, — вздыхала она. — Как их искалечила война!» Однако варенье есть не гнушалась.
Мы же только посмеивались. Мы не чувствовали себя жертвами войны и еще не раз потом наведывались в заколдованный, то есть заминированный, сад. Чувство опасности атрофировалось в нас вместе с прочими морально-этическими предрассудками. Мы искренне считали заброшенный сад своей законной территорией и резвились в нем, как настоящие дикари-завоеватели. На чужой земле мы чувствовали себя победителями и опять вспоминали свое вольное дворовое детство, проклинали фашистов и мечтали о возвращении домой. Мы весело катались на своей таратайке по чужой земле, опьяненные своей победой, и бренчание бидонов казалось нам звоном литавров, триумфальным победным маршем в нашу честь. Впервые в жизни нам было даровано необъятное, полновесное счастье, и мы дурели от него и мечтали о счастье еще большем. Нам казалось, что мы в преддверии какого-то вселенского блаженства, какого-то неземного рая, который ждет нас буквально за поворотом, стоит сделать шаг — и мы дома… У нас захватывало дух от восторга перед этим волшебным мгновением. И мы взахлеб мечтали о нашей сказочной Родине, где нет рабов и хозяев, где детей никто не заставляет работать. Господи, как жарко, исступленно и самозабвенно мы умели тогда мечтать.