Мэрл увидела, что раввин закончил читать Шмоне эсре и опустился на скамью. Она хотела подойти к нему, но подумала, что может напугать его, ведь он не видел, как она вошла. Лучше уж выйти и подождать у ворот. И вдруг она услышала исступленный вопль из угла. Раввин произнес какие-то слова на святом языке и затем повторил на идише: «Господь всемилостивый, ответь и мне!» Мэрл почувствовала, что из ее горла рвется крик; так ветер при пожаре несет огонь от одной горящей лачуги к другой. Она закусила губу и промолчала. Но стоящий в углу синагоги раввин заплакал еще громче и вырвал из ее безотрадного сердца рыдания, которые она подавляла долгие годы. Испуганный раввин крикнул: «Кто здесь?» — и она, плача, пошла к нему через темную синагогу:
— Я агуна, ребе, агуна. Шестнадцать лет прождала я своего мужа, ушедшего на войну, а он не вернулся, и больше я не могу ждать! Я не в силах больше выносить одиночество. Я пришла к вам за помощью! Я живу недалеко, на Полоцкой улице. Помогите мне, ребе, помогите!
Мэрл рыдает и говорит без умолку, боясь, что раввин уйдет, не дослушав до конца. Она говорит бессвязно, глотая слезы, повторяя по нескольку раз одни и те же слова. Прижав правую руку к виску, реб Довид внимательно слушает. Затем он отвечает усталым, печальным голосом:
— Не ко мне следует вам обратиться. Я всего лишь даян из городского предместья. Ваад поручил реб Лейви Гурвицу ведать такими делами. Вы уже были у раввина из двора Шлоймы Киссина?
— Была, — подавленно отвечает Мэрл, как если бы тихий голос раввина погасил ее волнение. — Была, но он отказал.
— Отказал, — еще печальнее бормочет реб Довид, как будто бы и ему самому эта весть была неприятна. — Реб Лейви отказал, потому что у вас нет свидетелей. И если он ничего не смог сделать, то я тем более ничем не могу помочь. У меня столько забот и горя, да и из-за чужих несчастий я уже достаточно натерпелся. Я не вправе взваливать новые неприятности на жену и детей. У меня ведь жена и дети, жена и дети! — повторяет он, как бы уговаривая самого себя не вмешиваться в это дело.
Реб Довид стоит в темном углу у арон-кодеша, и Мэрл не видит его лица, но в сдавленном голосе она слышит страх. Ее охватывает огромная жалость к раввину, и она досадует на свою семью. Чего хотят от нее мать, сестры, Калман? Она вовсе не желает выходить замуж!
Мэрл слышит, что кто-то быстро бежит по двору Зареченской синагоги. В помещение врывается мальчик и кричит в темноту:
— Папа, Мотеле опять задыхается!
Раввин так быстро выскакивает из своего угла, что Мэрл едва успевает отодвинуться. Он хватает мальчика и судорожно ощупывает его, словно боясь, что и этот его ребенок лишится дыхания от быстрого бега.
— А мама? — голос реб Довида дрожит.
— Мама соскочила с кровати, чтобы помочь Мотеле, и у нее стало сильно биться сердце. Она велела передать, чтобы ты сразу же бежал за фельдшером!
— А кто же возле мамы? Возле Мотеле? — ломает руки раввин. — Никого?
— Никого! — кричит отцу мальчик. — Почему ты уходишь надолго? Мама говорит, что ты уходишь слишком надолго!
— Что же делать? Что делать? — обращается раввин к арон-кодешу, как бы прося, чтобы свиток Торы помог ему, и тут же быстро оборачивается к Мэрл: — Я должен бежать к моим родным, к жене и ребенку. Сжальтесь, сбегайте к фельдшеру на углу Поплавской улицы, позовите его. Всевышний воздаст вам, не я, я не могу… Иоселе, ступай с тетей, покажи, где живет фельдшер.
— Я знаю, где он живет, — отвечает Мэрл, подходя к двери. — Ребе, идите домой с сыном. Я сейчас приведу фельдшера.
Она быстро выходит из синагоги, за ней выбегают раввин с сыном. Синагога остается открытой, на амуде тихо теплится поминальная свеча. Арон-кодеш укрывает мерзнущий свиток Торы, неподвижно застыли тени от тяжелых светильников, столов и скамей, и вся синагога будто погрузилась в печальную думу о том, что полоцкий даян стоит перед новым испытанием.
Фельдшер — приятный, кругленький человечек с подстриженной седой бородкой. Прежде, чем сказать что-нибудь, и когда он заканчивает говорить, фельдшер кашляет, пробуя голосовые связки, как будто бы он не только фельдшер, но и помощник кантора хоральной синагоги, где он обычно молится. Он выглядит как обычный человек, и, если бы не пенсне на черном шнурке, женщины его нисколько не уважали бы.
Мэрл застала его готовящимся ко сну, без тугого гуттаперчевого воротничка и со спущенными подтяжками.
Узнав, что нужно немедленно идти к полоцкому даяну, он кашлянул и недовольно проворчал мягким певучим голосом: «Подумаешь, новость! Ребенок у него заболел!» Он быстро оделся, мигом сложил инструменты в маленький кожаный чемоданчик и частыми, мелкими шажками отправился вместе с Мэрл к даяну. Дорогой он непрестанно покашливал и ворчал:
— Бедняки только и знают, что рожать детей! — и добавил по-русски: — И больше ничего!.. У жены раввина слабое сердце, а ребенок недоношенный, почти выкидыш.
Когда Мэрл с фельдшером вошли в дом раввина, тот держал ребенка на руках и в смертельном страхе бормотал: «Мотеле, Мотеле!» Но младенец не шевелился, его пожелтевшие губки свело судорогой. На кровати, закрыв глаза и тяжело дыша, лежала раввинша. Иоселе стоял возле нее и плакал: «Мама, мама…»
Реб Довид положил ребенка на постель к матери и перепеленал его, а фельдшер занялся приготовлением своих инструментов. Мэрл тем временем осматривала комнату.
Они вошли через длинный, с несколькими поворотами коридор. Квартира была просторной — очевидно, реб Довид, въезжая, рассчитывал вести здесь широкий образ жизни, как и подобает раввину с семьей. Однако большие комнаты вдоль длинного коридора оставались пустыми, нетоплеными, без электричества, а спальня служила одновременно и столовой. Все было обнажено в этой комнате: книжный шкаф без дверец, без занавесок, стол без скатерти, и даже мятая подушка на постели в изголовье хозяйки дома была без наволочки.
Нищета глядит здесь из всех углов и щелей, подумала Мэрл и услышала крик ребенка — фельдшер вытащил из его тельца иглу шприца. Раввинша открыла глаза и подняла голову, точно крик младенца вернул ее к жизни. Она медленно, как бы впервые, оглядела комнату, и черные зрачки ее больших холодных глаз остановились на Мэрл. Тяжело вздохнув, она снова закрыла глаза. Раввин о чем-то шептался с фельдшером, униженно улыбаясь. Фельдшер нервно поправил пенсне, несколько раз кашлянул и что-то недовольно пробормотал. Раввинша, лежа на кровати, продолжала вздыхать и стонать, будто бы даже с закрытыми глазами понимала, о чем они шептались.
— Покой, и больше ничего, — сердито произнес фельдшер по-русски и добавил на идише: — Вы, уважаемая, должны спать. Вам и вашему ребенку необходим покой.
Он сделал знак Мэрл, чтобы она вышла с ним. Раввин виновато и смущенно смотрел на фельдшера и забыл поблагодарить Мэрл. На улице фельдшер стал раздосадованно жаловаться Мэрл:
— Ходи к ним посреди ночи. И опять заплатит он только в пятницу, когда получит свое жалованье! До пятницы меня вызовут еще пару раз, а заплатят всего за один визит. И больше ничего! — заключил он снова по-русски.
Мэрл попрощалась с фельдшером и пошла к своему дому. Она думала о том, что, хотя раввин и не дал ей разрешения, он показал ей, что бывает горе, еще более тяжкое, чем ее.
Утром Мэрл пришла к реб Довиду Зелверу проведать больного ребенка. Когда она вошла в дом, раввин держал за руку своего старшего сына и уговаривал его идти в хедер. Иоселе кричал, что не пойдет, и топал ногами. Во всех школах уже давно каникулы, и только в Явне[44] не отпускают, не дают детям свободу. Дети устроили забастовку, — кричит Иоселе, а сам он написал на доске: «Мы хотим свободы!» Тогда меламед по прозвищу «Белая пена, желтый блин» — за то, что у него рыжая борода, а когда он злится, то на губах у него выступает белая пена, — так вот, этот меламед, узнав, кто написал на доске, сказал Иоселе при всем классе: «Достаточно, что я терплю от других бунтовщиков, — они хоть дети приличных родителей и платят за обучение. Но чтобы я еще от тебя терпел! Твой отец и за минувший год еще не заплатил. Я вижу, что из тебя получится такой же фрукт, как твой папенька! Он пошел против всех раввинов и против Учения, а ты уже начал подражать ему!» И поэтому я не пойду больше в хедер, — кричит Иоселе и вырывается из отцовских рук.
— Куда же ты пойдешь? На рынок? На рынке ты вырастешь мужиком! — настаивает отец.
— Оставь ребенка, — отрывает голову от подушки раввинша, — пусть играет! Других радостей у него здесь нет. Так он станет раввином минутой позже!
— Именно из-за этой минуты он может упустить место, — возражает реб Довид, натянуто улыбаясь. — Когда появляется свободная должность раввина, нельзя медлить, иначе место может захватить другой!