— Когда нет системы, иерархии, это называется бардак… Извините за выражение, — обернулся в мою сторону. — Динамический хаос, рассеянные порядки, да? — это для вашей информатики. А здесь разговор о культуре, искусстве, обществе. О жизни. В ней без иерархии не обойтись, только она теперь может называться по-другому. Знаешь, появилось такое интересное понятие: джокер?
— Это ты про американский фильм? — скривился опять Тольц. — Или про наш?
— Ладно, прикалывайся перед другими, — отмахнулся Пашкин.
Не уверен, вполне ли точно воспроизводит сейчас память неожиданно возникшую пикировку. Молодые люди явно щеголяли учеными терминами, и не передо мной. Что джокер — это карта, которая по желанию игрока может стать любой другой, я, допустим, знал, игрывал когда-то. И какой-то из фильмов с таким героем или названием, кажется, смотрел, давно, если не путаю. Оказалось, это слово употреблялось теперь в информатике, непонимающим тут же пояснили. Когда в системе возникает неопределенность, джокер неожиданным появлением может ее выправить. Пашкину эти джокеры виделись где угодно, так я, во всяком случае, тогда понял. В политике, общественной жизни, в искусстве, в бизнесе. Бизнес — это ведь тоже искусство. Больше искусство, чем наука. Как и политика, само собой. Кто в это сам не вошел, тот не поймет. Джокер вступает в игру там, где общие правила не работают, где нужны нестандартные решения, нестандартные уровни. Кто- то должен их задавать, а значит, не обойтись без иерархии. Если угодно, аристократии.
— Сейчас все говорят: бардак, бардак. — Пашкин счел нужным все-таки встать с места. — А у нас просто не стало аристократии. Уже забыли, что это такое. Надо создавать новую. Без нее выродится не только страна — человечество, если хочешь. да, да, не надо пижонски морщиться. — Рыжий не переставал кривиться: какая чушь! Лиана поворачивала голову то к одному, то к другому. — Спроси лучше женщину. Они это понимают без теорий, когда выбирают, например, пару. Им надо заботиться о полноценном потомстве, да? — Он скосил взгляд на Лиану.
Этакий куртуазный намек! Девушка почувствовала, что внимание довольно двусмысленно переключается на нее, решила наконец одернуть обоих: да прекратите же, вы мешаете преподавателю.
Собраться заново с мыслями оказалось непросто. Этот парень с колечком в ухе, челкой на лоб странным образом предлагал себя мне в союзники: давно ли я сам толковал об аристократии? От него естественней казалось услышать об элите. Джокеров не мне было обсуждать, я мог только еще раз заговорить о категории людей, способных задавать обществу систему ценностей, духовных, интеллектуальных, политических, нравственных. Если угодно, в перспективе таких, как они, вот эти студенты.
Звонок меня оборвал (а может, выручил). Я дал понять, что занятие окончено. Некоторое время еще сидел за столом, не поднимая взгляд, делал вид, что складываю в папку бумаги. На самом деле мне надо было немного прийти в себя. Не спохватился даже произнести заготовленных прощальных слов: последнее занятие, встретимся на зачете. Что-то осталось не просто недосказанным — казалось, готово было для меня самого вот — вот возникнуть, еще не осознанное. Нет, до понимания надо было еще дозреть.
Встал, направился к выходу и увидел на полу в конце класса, в проходе между столами, бумажный обрывок. Похоже было на одну из записок, которыми обменивались эта троица. Помедлив, все-таки подошел поднять бумажку — просто чтобы не оставлять мусор. Можно было прочесть, не расправляя: «Была униформа, теперь дресс-код, это иерархия? Проф, коп, без бейджика не отличишь».
Нынешний жаргон. Проф — профессор, преподаватель, это я, допустим, уже знал, коп — в американском сленге полицейский, охранник, это я тоже знал, и насчет бейджика мог понять. Но все вместе? Кто-то кому-то отвечал, вопрос неизвестен. Почерк был явно не женский, неустойчивый, корявый, писал, наверное, кто-то из двух парней.
Прежний язык позабыт, мне на нем говорить уже не с кем. Я задумчиво направлялся к выходу. Пашкин обогнал меня, на ходу обернулся. «До свидания», — сказал вежливо. Я среагировал не сразу, да он и не ждал, отвечать пришлось уже ему в спину. Возле монументального охранника у стойки молодой человек задержался, что-то ему сказал. Охранник расплылся в улыбке, что-то ответил. Они попрощались за руку, точно знакомые. Я последовал за Пашкиным, тоже, проходя мимо охранника, сказал ему: «До свидания». Тот даже не повернулся в мою сторону. Не расслышал, что ли? Я говорил достаточно четко. Не обратил внимания, не счел нужным? Смотрел ли он на меня вообще до сих пор? Студент на бентли и преподаватель, приезжающий на метро, у обслуги своя иерархия…
От дверей я обернулся еще раз, словно желая что-то для себя уточнить — и впервые обратил внимание на костюм охранника. Он был совершенно такой же, как у меня, строгого покроя, серый, с зеленой искрой, и галстук того же цвета, узор немного другой, но такой же сдержанный. Униформа? Не это ли имели в виду молодые насмешники? — вспомнилась только что прочитанная записка. И у гардеробщика был такой же, с бейджиком, впервые обратил на это внимание. Вот так. Плохо представлял себе, как выгляжу в глазах других, не думал об этом. Не имело значения, пока об этом не думал. Чем меня это могло задеть? Тем, что про униформу читала их подружка, Лиана? И могла нелестно подумать о вкусе Наташи?..
11
Уводит опять в сторону. О чем я только что?.. Да, о словах. Как будто мне именно их не хватало. Я потом зачем-то еще поинтересовался, выписал для себя кое — какие термины. Стохастические — случайные, но подчиняющиеся некой тенденции процессы. Странные аттракторы — закодированные, скрытые структуры, способствующие самоорганизации внутри хаоса. Эмергентность — внезапное появление новых качеств в системе. Чужой, незнакомый язык — и при этом чувство, что термины далекой от филологии области могут что-то сказать и о культуре, о поэзии, творчестве. Закодированное, скрытое, необъяснимое, лишь на вид случайное — не о вспышках ли это неуследимой творческой мысли, внезапной, как всякое озарение? На грани, на переходе от непонимания к пониманию — или наоборот, от понимания к непониманию, как на грани пробуждения и сна. Вот: глаза, кажется, открыты, а может, и нет, не важно, потолок перед лицом растворен в рассветных сумерках, словно экран, готовый принять, воспроизвести возникающее в мозгу. Запечатлеть бы, задержать, пока не растаяло, не ушло навсегда: чье-то дыхание рядом, неспособность шевельнуться, повернуть голову, чтобы увидеть, кто это дышит, — и эти вот мысли, совсем о другом, готовность лишь сейчас поймать самое важное в жизни, в людях, в себе, в мироздании. Закрывалось, растекалось, тускнело, едва обозначившись, оставляло после себя лишь безотчетное, неуютное беспокойство. И почему-то не очень хотелось прояснять его до конца — словно понимание могло упростить, умертвить живое чувство. Как ученое толкование может умертвить трепетную, таинственную строку.
Почувствовать, понять загадку, ее очарование, вникать, еще не разгадав… Как тельце маленькое крылышком по солнцу всклянь перевернулось… И мысль бесплотная в чертог теней вернется… Стоит ли здесь толковать? Странная, вообще говоря, мысль для филолога, человека, который к поэтическому волшебству сам не способен, его служба, профессия — именно тщательный, рациональный разбор, поиск объяснений, соответствий, контекстов, подтекстов. Этим, казалось, я и занимался почти всю жизнь — и лишь порой пробивалось чувство, что до конца в своем понимании предпочитал не доходить. Словно это могло испортить мне настроение, вынудило бы засомневаться, что-то перепроверять заново. Потому что дело было не просто в текстах, не в литературе, вот в чем я запоздало стал себе признаваться…
Вы это умеете, у вас счастливое устройство ума, говорил мне уже после защиты диссертации профессор Ласкин, мой научный руководитель. Вы умеете вовремя остановиться. Тяжелый нос, седые волоски из ноздрей, голос на высоких тонах напрягался нечаянным фальцетом, от этого иногда казался насмешливым. Мы дожидались с ним начала банкета в ресторане у Красных Ворот, беседовали, еще не усевшись за стол. Но он, похоже, успел уже пропустить рюмочку — другую, стал сверх обычного словоохотлив. Хвалил меня за интересный поворот темы. Не сатира, не юмор, а чеховская ирония, уклончивая недоговоренность. Способ справляться с реальностью, смягчать ее жестокость, не так ощущать ее безнадежность, безысходность, да? Мы еще увидим небо в алмазах — до сих пор ведь ухитряются принимать это всерьез, даже без улыбки. Вникать в текст по-настоящему слишком болезненно, засомневаешься, на чем в этой жизни держаться. Сам-то Чехов знал цену всем этим высоким идеям, которые выстраивала великая наша литература. Что ни говори, с тринадцати лет посещал бордели. ну как же, вы ведь его письма читали? Не просто предельная достоверность — жестокость трезвого наблюдателя. Он ведь сам страдал от собственной трезвости, сам от нее бывал в отчаянии. Помните, как сказал, кажется, Шестов: настоящий и единственный герой Чехова — это отчаявшийся человек?..