— Прекрасное здание.
— Да. Усадьба.
— Здесь сейчас школа.
— Да, школа и вместе — интернат.
— Где же ученики? На каникулах?
— На каникулах, наверное.
— Да, здание прекрасное, только вот кондиционера нет.
— Ничего, мраморные полы и толстые стены.
— Что ж, будем надеяться, что они сохранят прохладу.
— Но еще лучше, если в день свадьбы жара нас все-таки минует.
— Сущий рай. И пруды.
— С рыбой?
— Когда я думаю о рае, я именно таким его и представляю.
— Да.
— Да.
— А какая библиотека! Вы уже видели ее?
— Нет еще.
Он повел меня в библиотечный зал. Нинуля осталась с матерью. Две дамы найдут общий язык.
А я поплелся за ним в храм мировой премудрости, где в торжественном и пропыленном полумраке высились стеллажи из тяжелого темного дерева, сплошь забитые толстыми старинными фолиантами. Мы обходили зал, приглядываясь к золотым тиснениям на корешках. Он комментировал, я слушал и восхищался.
У него высокий сократовский лоб и нос картошкой — прекрасный гибрид пролетария и завсегдатая интеллектуальных салонов. Он задержал мое внимание на томе Дидро, я наклонился, прочел: 1804, — и неподдельно промычал подобающее в этих случаях междометие. Оказалось, что он изрядно поднаторен в эпохе французского просветительства, знает проекты конституций Марата, теорию государства Гоббса и вообще в юности бредил революцией и социализмом. Благодаря им он не стал гоняться, как все, за университетским дипломом, а стал за станок.
Его рассуждения были непримиримы и прямолинейны, и к концу нашей прогулки я уже смотрел на него, как на своего давнего знакомого. Всезнающий рабочий класс! Ничего не попишешь — судьба, везение. Меня всегда бросает в объятия этой доморощенной учености.
Когда нас позвали к столам, я испытал великое облегчение и, вежливо скрывая его, поторопился к зовущим. Репетиция была генеральной, с точно теми же блюдами, обрядом венчания, молитвой, что будут и на свадьбе. Надлежало запомнить, кому откуда выходить, где стоять и как молиться.
Я хочу тихо жить. Я хочу быть мещанином. Бегемотом я хочу быть. Травой. Снегом.
Просто быть. Быть и все.
Хромополк, как будто, оставил меня в покое. Во всяком случае, давно не показывался. Я уже примирился. Я уже душевно примирился и с сыном, и со свадьбой, и с попом.
Да! И с попом тоже.
Все это не имеет значения, — сказал я себе. Все это не имеет никакого значения. Главное — жить, быть, ведать. Ведать со стороны, не позволяя вовлечь себя в общую карусель имен и знаков, чванного пафоса словес, магии и мафии вулканических самолюбий.
Насчет Хромополка я ошибся. Он не оставил меня в покое. Он вошел в нашу жизнь, как таран. Крупно и круто.
Он, как оказалось, познакомился с Сашкой еще до того, как встретился со мной. Когда он впервые подкараулил меня при выходе с работы, они уже чуть ли не в друзьях ходили. Узнав об этом, я, как положено, взбесился и бушевал на протяжение добрых двух недель — не меньше. Неужели я, действительно, напророчил нам детективную судьбу с трагическим финалом. Ну нет, мои миленькие господа! Ничего у вас не выйдет!
Сына я вам не отдам.
А если уж что и не так, если уж что и начнет у вас выламываться, если уж и клюнет как-то сынок на ваше бестрепетное красноблудие, если уж и попадется к вам на крючок, то что ж…
То что ж?..
То лучше разом оборвать все. И свадьбу эту поповскую, и свое проклятое еврейство, и проклятие своей бестолковой, трусливой и ленивой жизни, в которой не было ничего, кроме никчемности самоистязания, перманентного самопредательства, воя на луну и при свечах, и бездумного животного зачатия, и последующей за ним такой же праздноликой и лживой женитьбы… И вот плод. И вот он — плод.
Мы пришли к ним в гости. Пасха, вроде, была, и Кэрен пригласила нас на пасхальный обед. Сняли плащи, поздоровались. Нинуля с Кэрен поцеловались. Ничего. Все, как обычно.
Входим в гостиную. Я зачем-то еще в кухне задержался. Они купили новый высокий табурет, как для бара, я задержался посмотреть. Похвалил покупку. То да се. Тоже, как обычно. Вхожу в гостиную. В гостиную вхожу — и глазам не верю. Он, Хромополк, пиво потягивает. Не мираж ли? Ты-то как здесь очутился?
— А вы уже знакомы? — Сашок тоже слегка опешил.
То есть, что значит тоже? Я-то не просто опешил — я озверел. Я готов был тут же вцепиться в него и выволочить прочь. Вон отсюда к едрени бабушке, куда угодно, к чертям собачьим! Вон из этого дома! Вон — и чтоб духу твоего впредь здесь не было!..
Он встал мне навстречу, лицо плывет, улыбка до ушей, — и руку тянет для пожатия. А что я делаю? Плюю в нее? Прохожу мимо, как ни в чем не бывало? Нет, протягиваю свою. Правда, лениво, нехотя, едва коснувшись. Но все же. Все же я не крикнул, не плюнул, не нагрубил, не прошел мимо. Все же я ничтожен. Культурно ничтожен, ибо тут важно не само рукопожатие, а его штрих, жест, росчерк. Расписка в капитуляции. Трусость.
— Ты как попал сюда?
— Да вот, был у них на фирме. Переводчика дали.
— Переводчика?!
— Да, переводчика. А что?..
— Да ты ведь шпаришь по-английски лучше меня.
— Шпарю-то я шпарю, а технического словаря — кот наплакал. Спасибо вот тезка выручает.
— Тезка?!
— Ну да, твой — сын, мой — тезка. Мы ведь оба — Александры.
— Америку открываешь?
— В каком смысле?
— В золотом.
Тут Сашка не выдержал и прыснул смешком.
— Ты чего это, тезка? — деланно спросил Хромополк и также деланно расплываясь в улыбке, подмигнул мне. Мол, видишь какие мы, только и делаем, что детей смешим.
Я тоже не удержался от улыбки, подумав с горечью о том, как все же нелепа моя вечная нервозность.
Сашка всегда действовал на меня отрезвляюще. Вот так хихикнет, прыснет в кулачок своим приглушенным смешком — и разденет догола. Вроде, никакой ты уже не отец, а так, голое хилое тело. И стыдно станет вдруг, и смешно, и горько. И не знаешь уже, что делать со своей нелепой, словно на песке взращенной, свирепостью.
Весь обед прошел на переменной амплитуде между плохо скроенным иносказательным зубоскальством и полувежливой, полуиронической капитуляцией. Самому себе я был противен, так как выглядел нудным, ворчливым и задиристым стариканом. Боясь сказать отрыто о своих подозрениях, я задавал вопросы-уловители. А он отвечал так, словно, разгадав их подоплеку, согласен быть уловленным.
— Ну хорошо, — сказал я, — ты думаешь, ваши гэбэши не имеют достоверных данных о судьбах эмигрантской детворы?
— Еще бы. Коммунизм — это молодость мира, — ответил он, нисколько не смутившись. — Мы не настолько богаты, чтобы этим капиталом пренебрегать.
— Богаты — не богаты, но капитал-то уже не ваш.
— Это, конечно, так, но только с нашей с тобой точки зрения. Существует, как ты понимаешь, и другое мнение.
— А как же закон? — Нинуля вмешалась.
— А что закон? Закон — что дышло. К тому же, в данном конкретном случае он вовсе не при чем. Тут речь, скорее, о политике.
— Пролетарии всех стран соединяйтесь?
— Па!..
Сын явно стыдился меня. Однако Хромополк сделал вид, что ничего особенного не заметил, и спокойно продолжал:
— А хотя бы. Чем богаты, тем и святы. Так что вопрос о русских детях…
— Ты хотел сказать: еврейских.
— Па!..
— Да, еврейских. Но русских еврейских.
— О нет, погоди. Родители еще куда ни шло, но не дети.
— Па! Па!..
Сын явно не давал мне говорить, и чтобы успокоить его я замолчал. Я решил позвать Хромополка к себе домой, где бы нам никто не мешал поговорить по душам.
Душевный разговор — русский разговор.
Мы распрощались поздним вечером, причем, когда мы уходили, Хромополк уходить еще не собирался. Дома я изрядно поддал и почти до утра декламировал вдохновенные монологи. К чести своей, внутренним голосом, чтобы не мешать супруге спать.
…Белым пламенем все пламенеет. Пламенеет все.
Мы все пламенеем, потому что все состоим из стихов. Из стихов и грехов. И ты, Леша Тихомирыч, мой добрый, мой чистый, мой русский человечек-огуречик. И моя бесприютная, беспросветная и тоже русская теща Прасковья Ефимовна. Хорошее древнее имя. Русское имя.
Русской женщине — русское имя. Русским школам — русские учителя. И тоже Нинуля моя — чисто русская учительница. И тоже Хромополк.
И тоже, и тоже.
Вы все — тоже, а я нет. Я — не тоже.
У меня мама цыганка, отец — сибирский волк. Вы все — русские, а я — нет. Я нет, а вы все — да. Но все мы, господа… Все мы, господа пионеры, состоим из грехов. Из стихов и грехов.
Из них — все.
А кто-то — еще и из огней.
Солженицын еще и из огней. А я в его огнях пламенею. У меня свадьба на носу, у меня Хромополк, как банный лист, — не отлепишь, а я обугленным обрубком торчу в полыхающей круговерти красного колеса и дымлюсь.