Добро пожаловать в выходные.
Они лежали довольно долго. Петра отняла руку, ее тело выпустило его член. Она закурила сигарету. Оранжевый кончик мерцал, как далекий маяк. Джон повернулся на другой бок и подтянул к животу колени. Постель холодила и казалась неуютной. От изнеможения тело онемело. Образ Ли начал терять очертания. Петра высморкалась и затянулась. Последний, глубокий вдох голубоватого дыма.
— Знаешь, а я тебя люблю, — сказала она ясным срывающимся голосом.
Джон проснулся поздно. Кинулся в туалет и обрызгал сиденье и стену мелкими капельками мочи. Интересно, почему это пенис каждый раз превращался в испорченный садовый распылитель после того, как им трахались? В спальне он порылся в поисках чего-нибудь чистого, натянул джинсы и по-воровски с опасливым вниманием посмотрел на Петру.
По-детски привлекательная, с беззащитной шеей, прическа почти мальчишеская, миниатюрное, зауженное, как у феи, лицо все еще неистово-сосредоточенно. Густые брови даже во сне нахмурены, зубы чуть заметно скрежещут. На обрамленных темными кругами глазах ресницы подергиваются, будто беспокойные насекомые. Джона почти оглушила мощная волна чувства; с минуту она бурлила и клокотала в нем порывами удушающей нежности и жалости и вспенивалась приступами вины. Он судорожно вздохнул и подошел к кровати. Чуть не вернулся в постель, чтобы поцеловать ее белую шею, но удержался.
Джон крадучись выходил из спальни, когда дверь в коридор отворилась и из гостиной в запятнанных мочой трусах вывалился Клив.
— Привет. Не сходишь купить молока?
По всей несчастной субботней Британии это первые слова, которые произносятся утром. Молоко — валюта снимаемого жилья, причина распрей, затяжной вражды, его продажа — неприятная обязанность отвратительной бензоколонки на соседнем углу. Кто решится наречь человеческую доброту молочной, тот никогда не делил ни с кем квартиры.
— Нет. Я иду домой, собираюсь писать, — прошептал Джон. — Передай Петре, что я попозже позвоню.
— Господи, будь другом, купи молока. Я просто умираю!
— Ну ладно, оставлю на лестнице.
— И еще кукурузных хлопьев. Кофе, наверное, не будет. Курева. И бумаги.
Джон прошмыгнул в типичный для южного Лондона большой дом, где снимал квартиру, и при этом молил Бога, чтобы не попасться на глаза хозяйке, потому что задолжал с оплатой. Сумма была незначительная, но больше той, которой он располагал. Миссис Комфорт не выселила бы его ни при каких обстоятельствах, и от этого ситуация представлялась еще противнее. Хозяйка была подругой его тети — женщины вместе пели в одном хоре.
Тетя Соня числилась единственным романтиком в семье, девочкой-колокольчиком, которая шествовала по миру в плюмаже и набедренной повязке, была еще способна на шпагат, если ее изрядно подпоить джином, и ее груди оставались по-прежнему впечатляющими. Люди шептались, что отец Джона влюбился именно в нее, а на младшей сестре женился в качестве утешения. Теперь тетя Соня жила с каким-то фокусником, который превратился в хозяина гостиницы в Хоккомбе.
— Мы всех покорили, но я была не то что Соня. Только титьки, задница и широкая улыбка в заднем ряду. А у нее — настоящий талант. Мужчины, как твой отец, сходили по ней с ума. Все были ее. Но не в грубом, не в пошлом смысле слова. Просто она любила поразвлечься. Мы все любили. Время было мрачное — сороковые годы — бомбоубежища, консервированная тушенка.
Миссис Комфорт сохранила воспоминания, но потеряла фигуру. Стала грушеподобной, пристрастилась к эластичным корсажам, всяческому жаркому и сожительствовала с уроженцем Вест-Индии портным по имени Дес, который обладал седой шевелюрой и мог огромными ручищами вставить нитку в самую тончайшую иголку. Он с болезненной нежностью накрывал ее необъятную задницу широкими ладонями и при этом тряс головой, словно не мог поверить в собственное счастье.
Комната Джона находилась на самом верхнем этаже. В этот же коридор выходили двери еще трех комнат. Жильцы, в основном иностранные студенты, похоже, менялись каждый месяц, и Джон, если не считать неловкого обеда с хозяйкой и Десом, все остальное время был предоставлен самому себе.
Из подвальной кухни доносились звуки радио, которому подпевал низкий баритон Деса. Джон прокрался по лестнице. Дом был уютным и безвкусным в равных пропорциях, с висящими на стенах светлыми пастелями, розовыми, как влагалище, писанными маслом картинами, толстым бордовым ковром, театральными афишами в рамах, рисунками девочек с кошечками и французскими вазами с японскими птахами.
Комната Джона под самой крышей поражала контрастом. Белая и просторная, с металлической кроватью и волосяным матрасом, по-военному опрятными серыми одеялами, уродливым, но удобным гессенским креслом, комодом, шкафом и газовым камином. На стенах ничего, кроме книжной полки. По углам стопки книг. Книги на сундуке, который сходил за кофейный столик. Книги составляли его корешковый уют, отличали личность, но служили заплесневелым укором.
У противоположной от окна стены располагался письменный стол. Огромное бюро викторианской эпохи с медными уголками и прочими штучками, которые выдвигались, раскладывались, заедали, застопоривались и явно пахли римским упадком. Тут же лежали пачка бумаги, пара шариковых ручек и открытка с изображением Филиппа Лакрина. Джон не мог объяснить, почему он держал здесь Лакрина — тот не был его особенно любимым поэтом, но, видимо, отвечал эстетической мрачности комнаты: очки, полное отсутствие какого-либо выражения на лице. Джон хотел завести цветного Байрона в греческом одеянии, но он бы сюда не подошел.
Петра как-то подарила ему картину в раме «Смерть Чаттертона[11]» — Джон тихо рассвирепел. Чаттертон, поэт-насмешник, трагедийный и несостоявшийся стихотворец, сентиментальный мистификатор, подделывающий скверные вирши, он романтически доказал, какое кровавое дело поэзия. Картина превратила бы комнату в сцену для разыгрывания комедии ситуаций. Петра не понимала, и никто из них не понимал, насколько хрупка жизнь поэта, как незначителен разрыв между действительностью и воображением. Иногда его оберегали только слова: «Я поэт». Как возглас: «Я верю в чудеса». Смерть поэтов — это не медлительная неотвратимость яда с увядшими лепестками на покрывале, не пятно крови на носовом платке, а постепенное — капля по капле — истекание уверенности в себе, неумолимое вторжение жизни, пока наблюдаемое не становится важнее наблюдателя и слова не застревают в горле. Придет день, когда кто-нибудь спросит: «Чем ты занимаешься?» И вместо того чтобы ответить: «Я поэт», — вырвется: «Я работаю в книжном магазине». Тогда останется писать рифмованные поздравления к выходу на пенсию и свадьбам. Поэта больше нет, жив некий тип, который мог бы стать поэтом. Сдавшись однажды, обратного пути не найдешь. Джону Дарту, поэту, нужна поэтическая комната. Необходимо все, что способно противостоять просачиванию неверия и сомнения в себе.
Джон сел за стол поэта, взял шариковую ручку поэта, пнул мусорную корзину поэта, посмотрел на упрямо нетронутую, без единого стихотворения, девственно чистую бумагу и попытался проникнуть в поэзию оком поэта. Он подумал о спящей Петре и написал: «Я представлял твой сон», — зачеркнул «представлял» и вставил «видел», зачеркнул «видел» и написал «зрил», вычеркнул «я», вернул «видел», но вместо «сон» попробовал «дрему», однако тут же убрал, перечеркал все, скомкал бумагу, швырнул в корзину и начал снова: «Я представлял тебя в постели… Ты воображала черного гонца…»
Послышался негромкий стук.
— Джон. — Дес медленно отворил дверь. — Привет. Давно не виделись. Тебе звонят. Какая-то цыпа, она назвала себя Ли.
Ли сидела, вернее, развалилась на заднем сиденье большого «мерседеса» в море журналов, бутылок с водой, сценариев, сумочек, свертков, телефонов и факсов. Хеймд открыл дверцу, и Джон забрался в машину. Сквозь затемненное стекло он заметил стоящего на ступенях Деса и миссис Комфорт за окном в комнате. Джон подумал, что такими глазами люди смотрят, когда в их садике приземляются инопланетяне. Хорошо, что они не могли заглянуть в машину.
— Привет.
— Здравствуй.
— Джон, перед тем как мы отправимся, скажи, ты рад меня видеть?
— Конечно.
— Это не простая вежливость или что-нибудь в этом роде?
— Боже мой, да я…
— Видишь ли, когда я ложусь с кем-то в постель, мне обычно звонят. Ты меня хочешь? Для тебя секс не печальная обязанность и не приличные английские манеры?
— Нет, что ты… Да я…
— Хорошо. Тогда почему ты меня не целуешь?
— Я как раз собирался это сделать.
Ли наклонилась, столкнула барахло на пол и подставила губы. Он поцеловал ее вежливо, она менее вежливо. И так они целовались довольно долго.