— Кто это к нам явился?
Петра, Дороти и Клив сидели в своем обычном углу. А рядом — живущие на пособие по безработице сценические художники Дом и Пит, Джилберт и Джордж в одинаковых школьных костюмах и с сальными, по-военному коротко остриженными волосами.
— Хо! Заблудший трубадур возвратился! — радостно завопил Клив. — Где, черт возьми, ты шатался в сей безумный понедельник?
— Извини, сломался. Чувствовал себя в самом деле отвратно.
— Ну ладно, проехали. Если честно, она едва ли заметила. Все было на редкость спокойно. Что будешь пить? Моя очередь заказывать.
— Пинту пива. Спасибо.
Клив отвалил к стойке, а Джон опустился на стул рядом с Петрой и ждал, какова будет ее реакция. Он всегда выбирал реплики сообразно ее настроению, словно подстраивался к раскачивающемуся богомолу. Петра повернулась к нему.
— Ну, здравствуй, любовничек. Куда запропастился? — Голос прозвучал по-детски плаксиво. — Я по тебе соскучилась. — Она крепко поцеловала его в губы.
Петра всегда целовалась именно так, словно Джона только что выловили из Темзы: губы широко раскрыты, зубы крепко сжаты, холодный, плоский, большой язык, как выдохшаяся камбала, целиком у него во рту. Она оторвалась от него, осушила свой стакан и ущипнула за ляжку.
— Хорошо провел время? — промурлыкала Дороти. Она считала себя лучшей половиной Петры, ее защитницей, верным плечом. Ради нее она играла плохого полицейского, в то время как Петра была хорошим. Или наоборот. Так она понимала сестринство и феминизм: защищать подружку со спины — бить по мячу, пока она милуется.
— Да вроде того — сначала прогулялся, а потом зашел в Гейт.
— И как там Швиттерс? — встрял Дом.
— Э-э…
— Поберегись! — Клив вернулся с пивом и шлепнул стаканы на скользкий стол.
— Забрался под стол и лаял, как собака?
— Кто? Коннор Макинтош? Надо же! Не знал, — удивился Клив.
— Не Макинтош, Курт Швиттерс, — разом поправили его Дом и Пит.
— А кто такой этот Курт хренов Швиттерс? Я думал, она крутила с Конном Макинтошем.
— Открутилась, — объяснила Дороти. — «Гардиан» писала, что она его спровадила.
— Наверное, так и есть. У него совершенно собачьи яйца.
— У Коннора Макинтоша? — Клив округлил глаза.
— Нет, глупышка, у Курта Швиттерса.
— Объясните, ради Бога, кто этот долбаный Швиттерс. Мне казалось, мы говорим о Ли Монтане.
— Говорили. А теперь говорим о Курте Швиттерсе из галереи Тейт, где Джон провел культурный досуг, в одиночестве общаясь с искусством. — Дороти выговаривала слова, словно вдалбливала их недоумку.
— Ах вот как, ясно. — На самом деле Клив вообще ничего не понимал. — Но кто он все-таки такой? — Он вопросительно посмотрел на Джона.
— Художник. Довольно интересный. Сидит под столом и лает, как собака.
— В Тейте? Ни хрена себе. Он что, голый?
— Вроде того. Кроме, конечно, воротничка. Когда я там был, он не слишком лаял, просто порыкивал.
Дом и Пит фыркнули и закатились хохотом.
— Потрясающе! А елдак у него большой? Он рычит на пташек? И можно подойти и погладить его?
Дом и Пит поперхнулись пивом, и от их хохота заходил ходуном стол.
— А что я такого сказал? — изумился Клив.
— Идиот, он умер.
— Финиш! Мертвый голый старикашка под столом в галерее Тейт!
— Клив, он давно умер. — Петра вздохнула и посмотрела в потолок. — Швиттерс художник, а в галерее Тейт его картины. Джон тебя разыгрывал.
Джон откинулся на спинку стула и сделал большой глоток пива. Оно показалось ему водянистым, химическим и дешевым. Он попытался вспомнить, каков на вкус «Гибсон», и не смог. Накатила волна глухой тоски. Ладонь Петры давила на бедро тяжело, как свинец. Голова раскалывалась. Спор становился громче и все бессмысленнее. Ребячливые, выпендрежные, только чтобы порисоваться, не следующие одна из другой, оборванные фразы. Типичный вечер в пабе, когда Клив принимал излюбленную позу глашатая идей «Дейли мейл», а четверо остальных набрасывались на него, как свернутые в трубку сбесившиеся экземпляры «Тайм аут»[8]. И поскольку речь шла об искусстве, а не о футболе, они считали все это спором. Вечер катился ко времени закрытия: очередные заказы, вылазки нетвердой походкой в сортир, сломанные сигареты, последнее сбрасывание на горячее, двоение в глазах и нетвердость речи. Кончилось тем, что Клив залез под стол и залаял, а Петра лизнула Джона в ухо.
Подошел Шон, убрал стаканы, и все потянулись на улицу. Дом и Пит сразу отвалили — пошли подцепить шлюху. Клив сказал, если можно, он будет спать на диване Дороти, и они повернули к дому. Петра взяла Джона за руку и крепко прижалась к боку.
— Соскучился, малыш?
— Мать честная, вы только посмотрите! — завопил Клив. Он согнулся под фонарем и что-то тянул из урны. — Взгляните-ка сюда!
— Брось, идиот! Разве можно копаться в помойке? — фыркнула Дороти.
— Да он совершенно новый. Еще ярлык не отрезан. Ничего себе! Стоит целую штуку. — Клив пытался надеть пиджак, но никак не попадал в рукав. А когда натянул, оказалось, что он ему мал — на боках натянулся и не прикрывал ягодиц. — В самый раз. Бархатный. Будет мой.
— Кто же это выбросил совершенно новый пиджак? — подозрительно процедила Дороти.
— Черт его знает. Наверное, какой-нибудь старый гомик. Цвет пришелся не по нутру. — Клив изобразил жеманную походку и наподобие чайника выставил в сторону вялую руку. — Вот блевотина… Ты миленький малый. — Он припечатал Джона поцелуем.
Тот не ответил. Что тут скажешь?
— Зайдешь на кофе? — спросила Петра.
Хотя они познакомились больше года назад и большую часть ночей спали вместе, такое приглашение стало маленьким ритуалом. Воспринимавшееся поначалу как шутка ухаживания, теперь оно раздражало Джона — напоминало, кто из них главный. Любовь по приглашению на «Нескафе».
— Ты провел приятный день, — добавила она.
Джон сидел в крошечной, воняющей плесенью ванной и ждал, когда сердитая колонка, кашляя и заикаясь, нацедит в шершавую посудину воды на четыре дюйма. На кухне Петра и Дороти спорили с Кливом, как правильно готовить тосты. Наконец Джон лег в чуть теплую, маслянистую жидкость, которая только-только покрыла колени, и уставился на развешенные над головой бюстгальтеры, майки и трусики. Мазнул кое-где кошачьим язычком мыла, ополоснулся, как замерзшая выдра, и вытерся влажным, слегка отдающим тухлым пуделем полотенцем. Потом согласно приглашению отправился к Петре в постель. Она сидела в подушках, ела тост и читала.
Комната выглядела так, словно была тренировочной площадкой для отработки навыков обыска Хендонского[9] полицейского училища. Джон понятия не имел, какого цвета был ковер, если только он вообще там лежал. Он казался совершенно излишним. Джона всегда поражало, какое дрянное Петра носила нижнее белье — в тех редких случаях, когда вообще надевала. И всегда одну и ту же пару.
Другая особенность — цвета. Комната выглядела так, словно ее когда-то испятнали мокрым попугаем, но потом все потемнело и стало черным. Джон забрался по пологому склону на мыс кровати. Петра зажгла сигарету. Курение в помещении добавляло бесшабашное ощущение опасности.
— Вот что я подумала. — Она стряхнула крошки со своего края кровати. — Ты никогда не попадал в «Литературное ревю»?
— Нет. А что?
— Надо попытаться получить побольше рецензий.
— Ты говорила: не надо трепыхаться.
— Господи, Джон, у тебя совершенно отсутствует тщеславие. Какой же ты увалень.
— Но…
— У тебя вся жизнь — одни «но». Иногда мне кажется, ты только и делаешь, что придумываешь причины, чтобы ничего не делать. Как, например, сегодня. Если берешь отгул, почему бы не придумать что-нибудь полезное, такое, что может принести деньги.
— Ну вот, деньги, — вздохнул Джон и погасил свет.
Сигарета отбрасывала оранжевый отсвет, который то становился ярче, то пропадал, по мере того как Петра затягивалась. Послышалось шипение, когда она опустила окурок в чашку с недопитым утренним чаем.
— Нечего вздыхать по поводу денег. Мы… О черт! Да ладно, что толку… Давай лучше трахаться.
— Извини, Петра, я смертельно устал, — сгорбился Джон.
— Нет уж, давай, я хочу перепихнуться.
— Дорогая, лучше утром. У меня сейчас нет настроения.
— По-быстрому. Иначе что толку иметь такого идиота в дружках. — Она грубо повалила его на спину, как пастух, который собирался остричь овцу. — И зажги свет.
Секс при свете казался Петре непременной составляющей либерализации. Она была уверена, что ее родители жили как в средние века: совокуплялись в кромешной темноте, лицом к лицу, зажмурив глаза и зажав уши. Траханье при свете служило доказательством, что она не похожа на мать, хотя во всех других отношениях сходство было чрезвычайно велико. Освещенный секс и частый секс. Петра по натуре не отличалась чрезмерным сладострастием: она не искала плотских радостей, не заботилась о том, что поесть, не гналась за чувственностью бархата и меха, не пыталась себя ублажать своими скудными средствами — даже не пользовалась в ванной «Рейдоксом»[10]. Она не полировала ногтей и не пощипывала соски, а подмышки и ноги брила только тогда, когда колготки начинали потрескивать от искр. Но секс был не столько удовольствием, сколько членским билетом в конец двадцатого века. Секс служил доказательством, что она здоровая, свободная, современная, активная личность. Петра жадно проглатывала журнальные статьи по вопросам секса и читала в магазине пособия, но не в плане механики, а в плане статистики. Она не могла себе позволить слиться с большей частью проносившейся мимо сверкающей, хохочущей культуры, но до отказа набила нутро сексуальной революцией. Если тридцать процентов населения испытывают оргазмы, она должна быть в их числе; если двадцать процентов женщин играют в сексе ведущую роль, она тоже будет такой. Если обычная пара сношается дважды в неделю, она удвоит это число. Спаривание не столько развлечение бедных, сколько их слабая, нетвердая, неверная дань потребительскому обществу.