Ты отлично информирована, говорю.
Выносит порошок на кухню и выкладывает на стол возле диктофона.
Мне надо на пару часов отлучиться, говорит. Так что ни в чем себе не отказывай.
Влажным полотенцем протирает мойку. Не пойму, светлеет за окном или темнеет.
Утро или вечер, спрашиваю.
Презрительно смотрит на меня, оправляет джинсы, откидывает упавшую на лоб прядку волос.
До скорого, говорит.
После ее ухода я принимаю первую порцию кокаина как минимум за пять дней. В мозгу у меня ослепительными гроздьями рассыпается фейерверк, фармакологическое восстановление моей личности начинается. Я осматриваюсь по сторонам и преисполняюсь радостью. Все на кухне находится на надлежащих местах, вещи сами по себе свидетельствуют об общей упорядоченности мироздания, в которую вписывается все, включая смерть Джесси и игру на нервах, затеянную Кларой. В которой все не только осмысленно, но и прозрачно, если, конечно, у тебя хватает интеллекта, чтобы видеть насквозь. А у меня хватает.
Поэтому я сейчас отсюда и удеру. Куда глаза глядят. Может быть, в Гватемалу. Я встаю, опрокидываю на пол чашку с остатками кофе. Небрежно, не останавливаясь, подбираю в спальне свои куртки и нажимаю на ручку входной двери. Но это дверь в ванную. Тут же нахожу нужную дверь. И подступаюсь к ней трижды. Нет, такого не может быть! Она заперта.
В гостиной мне первым делом попадается на глаза двухметровый в длину стеллаж, полки которого до отказа набиты виниловыми пластинками и сидишками. Ума не приложу, сколько их здесь может быть, но весит все это добро наверняка несколько тонн. Возможно, Клара живет в новом доме не только из снобизма. В какой-то газетенке я читал про диск-жокея, про свалившегося вместе со всем своим скарбом к нижним соседям. Наугад беру с полки несколько пластинок, к каждой прикреплена бумажка с годом приобретения и числом beats per minute: 70, 45, 210.
Что-то меня задевает, какое-то пятно, которое я вижу краем глаза. Это развернутая на письменном столе газета — и прежде чем я успеваю отвернуться, мне на глаза попадается фотография мужчины — я узнаю его с расстояния метра в три.
Роняю пластинку и подхожу к столу.
«Марк Белл, британский корреспондент на Балканах, встретился в Лондоне с Желько Ражнатовичем.[2] Сербский народный герой отрицает существование военизированной организации „Тигры“».
Ражнатович, это же Аркан. Иначе говоря, Чистильщик. Хорошее фото, здоров и счастлив, радостно ухмыляется во всю поросячью морду. Я знаю, как ему нравится работать со СМИ, особенно на Западе, в стане его врагов. Меня бесит, что в газете не жалеют места на крупноформатный снимок этого ухмыляющегося безумца, тогда как толковой аналитической статьи не видно. Аркана я узнал бы и в плотной толпе. Его фотографии я обнаружил в материалах Международного трибунала в Гааге — в материалах, которыми он объявлялся в розыск, — и тщательно всмотрелся в черты, как всматриваешься в письмена на чужом языке в попытке хоть что-то понять. Должно быть, хоть что-то понять захотелось и мне.
Во всяком случае, газету здесь оставлять нельзя. Так, с ходу, мне и не вспомнить кого-нибудь, кого я ненавижу сильнее, чем Аркана. Даже с ненавистью, испытываемой к себе самому, этого не сравнить.
Беру газету кончиками пальцев и, хотя я отнюдь не собираюсь заниматься здесь уборкой, выношу ее на кухню и промокаю разлитый на полу кофе. Размышляю о том, совпадение ли это, или же газета, развернутая на нужной странице, оказалась у Клары на письменном столе не случайно. Когда газета полностью пропитывается влагой, я выкидываю ее в ведро для мусора, мою руки и возвращаюсь в гостиную.
Выбрав место между стеклянным столиком и синим диваном, я сажусь на пол и придвигаю поближе к себе диктофон. Жак Ширак лежит рядом со мной. Дважды он соизволил постучать по полу длинным тонким хвостом и развел пошире задние лапы, чтобы я почесал ему живот.
Пару раз я то включаю, то выключаю диктофон; соображаю наконец, как он работает. Кассета уже вставлена, две добавочные в фабричной упаковке предусмотрительно положены рядом. Под диктофоном я обнаружил записку с текстом, состоящим из одного-единственного предложения, написанного теми же каракулями, что и даты на пластинках. Текст гласит: «Как я увидел ее впервые».
Я включаю диктофон на запись.
Как, бессмысленно бормочу я, как, как.
Это слово цепляет меня, словно в нем есть нечто особенное, тогда как на самом деле, напротив, оно совершенно пусто, оно смехотворно, оно и не слово вовсе, а сотрясение воздуха. Но больше мне в голову не приходит ничего, поэтому я останавливаю диктофон и проигрываю запись.
Как, бессмысленно бормочет диктофон, как, как.
Звучит это чудовищно; младенческий лепет — ка, ка, как… Разумеется, собственный голос я узнаю и в записи, диктовать на магнитофон мне доводилось практически ежедневно. И все же это всякий раз шок — когда твой голос начинает звучать извне. Голос у меня жесткий, глуховатый и подспудно агрессивный. Я прослушиваю себя еще раз. К людям, обладающим подобным голосом, я отношусь с инстинктивным отвращением. Обычно это грубияны, забияки, невежды, и они на свой нелепый лад опасны. Я нажимаю на «запись».
Как я увидел ее впервые, говорю.
Она сидела на парте — такой слишком маленькой и обшарпанной парте, какие ставят в детской. У нас у всех в школе-интернате были такие.
Какое это имеет отношение. Впрочем, какое все имеет ко всему отношение. Закурю, пусть лента покрутится вхолостую.
Парта, на которой сидела Джесси, принадлежала Шерше. Джесси сидела босая, в длинной зеленой юбке из «варенки». Ее короткие светлые волосы торчали во все стороны. С первого же взгляда я нашел эту прическу похожей на солнце в снопах лучей. Она сидела так сильно скорчившись, что любая учительница тут же сделала бы ей замечание. Сказала бы ей: сиди прямо!
Это мне нравится. «Сиди прямо» — в самую точку, этот наказ подошел бы Джесси с самого начала и вплоть до конца ее двадцативосьмилетней жизни. Я улыбаюсь, стряхиваю пепел на Кларин ковер, это стоит ему нескольких искусственных ворсинок, в комнате пахнет паленым пластиком.
Лет ей было где-то тринадцать. Шли первые недели учебного года, и все мы были здесь новенькими. Шерше расхотелось колесить по дорогам всемирной истории вместе с отцом, который был иранским дипломатом. Мне расхотелось тоже — торчать в санаториях для подростков с нарушенным обменом веществ, куда ежегодно запихивала меня мать и где, кроме меня, жили и учились сплошные девочки. О том, откуда взялась Джесси и чего расхотелось ей, я не знал. Вид у нее был немного потерянный. Но немного потерянный вид был у нас у всех — как у перелетных птиц, отбившихся от стаи и позабывших путь на юг.
Джесси сидела на парте, курила, и рядом с ней лежала целая стопка самокруток. Скручивать их она еще не научилась, и всю стопку подарил ей Шерша. Он нас и познакомил.
Это вот Джесси, сказал он, а это Макс.
Он ничего не рассказал про нее, я не знал, как они познакомились. В нашем классе она не училась, да и была младше пятью годами.
В каком корпусе тебя поселили, спросил я.
Шерша ответил за нее.
В «Азии», сказал он.
А это «Европа», без какой бы то ни было необходимости заметил я.
Шерша положил руку мне на лоб.
Макс, сказал он, мой личный философ.
В облике Джесси прежде всего бросалась в глаза ее миниатюрность. В ореоле золотых волос лицо казалось непропорционально большим, а вот ручки и ножки были крошечными, как у маленькой девочки. Сидя на парте, босые ноги она закинула на спинку стула, и слой грязи на пятках оказался в несколько миллиметров толщиной. Да и впоследствии она не больно-то выросла, может быть, потому, что с десяти лет начала курить. А глаза у нее были взрослыми. И жесткими. Они казались чужеродными у нее на лице и смотрели на меня в упор. И мне стало неприятно.
Ты что, всегда ходишь босиком, спросил я.
Она промолчала.
По меньшей мере с тех пор как мы познакомились, она всегда босая, сказал Шерша.
Он меня удивил. Мы уже несколько недель жили с ним в одной комнате, ходили в один класс, ели за одним столом, и его готовность прийти на помощь другому еще ни разу не вышла на такую высоту, чтобы в ответ на прямую просьбу передать солонку, не говоря уж о том, чтобы поспешить на помощь озадаченному нескромным вопросом собеседнику. С тех пор как мы познакомились, он пропустил через койку трех девиц — и, видит бог, отнюдь не уродин или скромниц, — не удосужившись узнать хотя бы, как их зовут. У Шерши было одно выдающееся качество, которое, правда, можно было назвать и его проблемой. Он был красавцем.
В клозет я мчусь чуть ли не бегом и столь же стремительно, даже не просушив рук, возвращаюсь. Размышляю над тем, не прослушать ли уже записанное. Но тут мне вспоминается кое-что другое.