Какая чудовищная штука – эта память! Она и сегодня еще помнит глаза Банди Секера. А между тем в прошлый раз, к величайшему своему позору, никак не могла вспомнить одну формулу, просто хоть провались на месте. Формулу сказала Борош, эта наглая Кристина Борош, которую не только не наказали в октябре, но еще и посоветовали всем отнестись к ней с особым вниманием, чтобы «излечить ее душу»…
Отец не возражал против коньков, это полезно для здоровья. Если бы не Банди Секер, никакой беды и не было бы. Но Виола, которая провожала ее на каток, иногда оставляла ее в городском саду одну и уходила за покупками. И всякий раз, как Виола заходила к бакалейщику, тотчас появлялся Банди Секер; она и поныне не знает, откуда он взялся, просто в один прекрасный день возник перед нею, улыбнулся и заговорил…
Но однажды, проходя мимо, их увидел отец – они как раз поджидали Виолу у бакалейной лавки. Он поздоровался, словно в том не было ничего особенного, но после ужина звонком вызвал Виолу к себе, и Виола вышла из лаборатории в слезах и заперлась у себя в комнате.
Нынче нет ни домоправительниц, ни гувернанток.
Любопытно, была ли Виола счастлива у них?
Это уже влияние Медери: зачем она ломает себе голову над такими пустяками – Виола, Банди Секер и прочая чушь? Конечно, была счастлива, да и как иначе ведь она сирота была, бедная родственница – да что там бедная, просто нищая! – какой же у нее был еще выход, кроме как приехать и вести хозяйство отца! Она ведь не прислуга была, а домоправительница, компаньонка. Родственница…
Как же все изменилось за эти последние два десятилетия! Вот если бы Виола дожила до наших дней, если бы она теперь оказалась сиротой…
Тогда, в тот вечер, отец и ее вызвал к себе. В лабораторию никогда и никому не разрешалось входить без разрешения. Прислуге вообще никогда, Виоле же и ей только по его вызову. Виолу он вызывал двумя короткими звонками, ее – тремя. Она вошла. Отец варил себе кофе, кофе по-турецки. Он сказал, что не затем добивался разрешения для нее, девочки, числиться экстерном при мужской гимназии и не для того она в сопровождении Виолы два дня ежемесячно сидит в гимназии и слушает лекции, чтобы болтаться с одноклассниками. «Я запрещаю это, Луиза!» – сказал отец, и на другой день она уже не пошла на каток и даже, когда надо было пойти в гимназию на лекции, сказалась больной. Однажды Банди Секер написал ей, но она не знает, что было в том письме, – почту забирал отец.
Да, он был строг с ней, и правильно делал. Не к чему разгуливать с молодыми людьми. Она запомнила этот урок на всю жизнь, и, когда – тоже благодаря влиянию отца – ее записали в университет, она, если только могла избежать этого, не вступала в разговоры с коллегами. Виолы тогда уже не было и в помине, ходила она в университет одна; она училась на третьем курсе физического факультета, когда умер отец. В письменном столе отца среди бумаг оказался и портрет мамы, улыбающейся, большеглазой женщины с длинными волосами. Луиза и не подозревала, что мамина карточка сохранилась. О маме у них в доме нельзя было упоминать, не полагалось, потому что мама убежала от папы, бросив ее, Луизу, когда она и говорить-то еще не умела. Мама была писаная красавица, но… мама…
Вот потому-то ей и нельзя было кататься с Банди Секером.
Эти девочки, конечно, катаются на коньках – ведь с ее мнением в школе не считаются и, сколько бы раз ее ученики ни побеждали на школьных и межшкольных конкурсах по физике, слушают здесь только эту болтушку Медери, а не ее. Даже когда Луизу хвалят, это звучит как-то принужденно, и потом ее вечно терзают из-за физического кружка: мол, если она и так полжизни проводит в физическом кабинете, то почему бы ей не организовать кружок для пионеров?
Ее точка зрения по этому вопросу достаточно ясна: если разрешат кружки отдельно для девочек и отдельно для мальчиков, она охотно будет работать с детьми. Но Медери, вожатая дружины, настаивает, чтобы кружки были смешанные, потому что учебный материал один и тот же, в гимназии и в университете они будут заниматься вместе, и нужно их к этому подготовить заранее, чтобы встречи мальчиков с девочками не становились сенсацией.
«В семьях ведь тоже рождаются обычно и мальчики и девочки, – сказала Медери. – Пусть же общение станет для них привычным и естественным!» Вот какие у нее доводы!
Привычным! До сих пор она помнит голубые глаза Банди Секера!
Директриса танцует вальс. Как ей только не стыдно, в ее-то годы! Бицо тоже танцует – пригласил Рэку, она вне себя от радости. Еще бы! Танцевать с учителем! Бросают конфетти, веселятся, завтра у всех только и разговоров будет, что о бале.
Луизе чуть не стало дурно, когда Маска шепнула ей, что это она, Медери.
Зачем она делает все это? Неужели это и есть та самая романтика, о которой нынче твердят молодежи? Оттого она так популярна? Теперь она снова часто видит Еву с мужчиной, тем самым, с которым она встречалась осенью, с фотографом. Он работает в фотоателье, которое находится в доме Луизы, как раз под ее квартирой. Вчера они шли уже под руку, на пальто Медери красовался букетик из подснежников.
А все-таки лучше пойти домой. К чему оставаться здесь? Завтра все явятся на уроки неподготовленными, директриса на стороне нового направления, профессиональных знаний ей уже мало, она требует от воспитателей чего-то еще. А Луиза – Луиза умеет работать, а танцевать она не обучена и развлекать – тоже. Никогда не будет она с детьми запанибрата. Ребенок должен учиться и быть послушным. Ведь не потребуют же взрослые, чтобы дети росли строптивыми и нехорошими.
Она пойдет сейчас домой. Дома и поужинает, не нужны ей все эти сандвичи, хоть бы сейчас и подошла какая-нибудь мамаша с угощением, она все равно отказалась бы – что за идея! Мими, конечно, ест уже третий сандвич, а сколько уплели дети!… Она пойдет домой, поджарит тосты, вскипятит чай, подготовится к завтрашним урокам… Подготовится! Да ведь у нее весь материал как на ладони. Но все-таки она разработает новый план урока, потому что каждый класс всегда несколько иной и по новому плану работается лучше. Потом послушает радио, конечно, не этот отвратительный джаз, – она поищет что-нибудь Баха, Моцарта…
Музыка очень успокаивает. Отец тоже любил музыку.
Успокаивает… А почему, собственно, ей нужно успокаиваться?
Она ведь вовсе и не взволнована. Это новое педагогическое направление – что же, она видит, понимает его, принимает к сведению. Она честно признает, что ничего ужасного здесь не произошло, – но у нее не лежит к этому душа, она не одобряет таких фокусов, пусть этим занимаются те, кто любит это, кому это по вкусу. Несомненно, многие уйдут отсюда парочками.
Беспокоиться об этом не к чему, не стоит. Ее по-своему ценят, однажды она получила даже премию за педагогическую работу, чего же еще? Как-нибудь доживет жизнь. Ее вечера наполнены тенями, множеством теней – вечером, напившись чаю, она может выбирать между ними…
Она может думать о маме, которая исчезла куда-то, да и не была ей никогда настоящей матерью; может думать об отце, вспоминать его лабораторию, горьковатый дымок его сигары и может думать еще о Виоле, которая погибла во время войны. Кто поймет ее, эту Виолу, – иногда просто думается, что она сошла с ума: Виола, совсем уже старуха, спрятала у себя двух совершенно чужих ей людей, которые скрывались от фашистов, и за это ее убили.
Какое воспоминание! Тень убитой… Виола, с узеньким лицом, с робкими полными губами… Когда Луиза видела ее в последний раз, Виола уже работала на фабрике, и это тоже шокировало, это было возмутительно, непостижимо, так же как и многое другое – почему, например, она сбежала от них и, несмотря на отцовский запрет, вышла замуж за этого ужасного подручного маляра, который штукатурил в их доме лестницу; это было так же непонятно, как война, как то, что падают бомбы, гибнут люди, как осада…
Виола прошла тогда мимо, и Луизе пришлось догонять ее; Виола несла какую-то сумку, и по лицу было видно, что она не рада встрече.
– Работаешь на фабрике? – изумилась Луиза, когда узнала, на что та живет.
– На фабрике, – ответила Виола, – на текстильной фабрике. Ты ведь знаешь, я не кончила школу.
Узкие кисти ее стали широкими и красными, Луиза все никак не могла оторвать от них глаз.
– А твой муж? – с трудом выговорила она, потому что побег и замужество Виолы были событиями скандальными, отец тогда чуть не заболел от стыда.
– Он умер, – сказала Виола и опустила глаза, в них блеснули слезы.
А Луиза все смотрела, как она изменилась, как не похожа стала на ту Виолу, которая сидела у нее в детской, проверяла ее уроки или на кухне подсчитывала с кухаркой расходы. Эта новая Виола никак не связывалась с той, что поджидала ее возле катка, вскакивала, заслышав звонок отца, и никогда ни от кого не получала писем…
Она пробормотала что-то вроде того, что возвращалась бы, мол, к ней, она теперь преподает и получает достаточно, чтобы прокормить двоих, – Луиза чувствовала, что обязана сделать это ради семьи: их родственница не может работать на фабрике! Раз уж тот нескладный тип, ее муж, умер… Отца нет, вечером в квартире так тихо. У них с Виолой масса общих воспоминаний. Да, да, пусть возвращается!