…Хрюкая от ненависти через пурпурные ноздри, её возмутительное туловище тлело бы синим дымом. Но в настоящий момент это одинокая и невзрачная фигура, быстро перемещающаяся по темным улицам, отчаянно ищущая себе местечко, нору, «Крепость». В этой комнатушке с низкими потолками я раньше часто говорил и Фэй, и Тому, что выхода нет, а когда принимаешь этот расклад, это уже само по себе начало. Я говорил о чуме, о землетрясении, как о потерявших актуальность, о смерти трагедии, отчего человек, ведущий дневник, стал более необходим, чем когда бы то ни было. Я убеждал их принять, терпеть, записывать. В качестве финального акта богохульства я призывал их быть готовыми нассать на огонь.
— Господи, — вдруг произнесла Фэй, — я б еще раз вмазалась.
— Это заразно. — предупредил я.
— Я завтра нарою лаве, — продолжала Фэй, — Джо, ты не стрельнёшь у Мойры центов десять? Я завтра смогу отдать. Завтра я еду в центр.
— Без мазы. Мы почти не разговариваем.
— А где твоя лодка? — спросил Том.
— Причал 72.
— Нам бы центов десять одолжить, — сказала Фэй. — Ведь можно хоть у кого-нибудь занять.
— Ты ж его вчера ограбила, — напомнил Том. — Почему бы тебе не сходить на улицу кого-нибудь снять?
— А ты думаешь, я не смогла бы?
Фэй уже за сорок, и с её меланхолическим выражением лица сложно заинтересовать сутенера… На такую покусится только Дракула. С тех пор, как она вернулась из Лексингтона (во второй раз), её подсадка сама собой усилилась. Изо дня в день я следил, как ее пути к отступлению отрезаются, и знал, скажи я ей: «Фэй, у тебя все меньше путей к отступлению», — она бы ответила, что понимает и что собирается завтра слезать. Ответ совершенно обоснованный для джанки. Фэй могла говорить о том, что собирается завтра слезать, никоим образом себя не компрометируя. На приходе она находилась в цитадели, и когда подобные суждения приходят на ум, они очевидны, совершенно незначимы, не соотносятся с ее эмоциональной жизнью. Она была цельной натурой. При разговоре с Фэй складывалось впечатление, что говоришь с секретарём её личного секретаря. Вопрос подсадки для нее не стоит. Это ее религия, а она единственная прихожанка. Это часто говорят про Фэй. Достучаться до нее становится все сложнее и сложнее. Не потому, что она не отвечает. Просто создается впечатление, что разговариваешь по телефону с секретаршей, а не с самой Фэй, и она, конечно же, не чувствует, что связана с чем-либо из того, о чём условлено между тобой и кем-то, кто отвечает.
— Да, детка, — говорит Фэй. Что означает «нет» или «может быть», или даже «да». Способ говорить отсутствует. Нет более систематического нигилизма, чем нигилизм джанки в Америке.
В те месяцы я часто ощущал себя безумным рыбаком, который нелепо старается подсечь ту единственную рыбу, которую я надеялся поймать всю жизнь. Не возьмусь утверждать, чувствует ли Фэй, что она свою рыбу упустила. По-моему, нет. Её движения это движения жёлтого хорька. В её осторожности всегда присутствует гибкость. Когда она наносит удар, она ударяет стремительно, одними зубами; она сотрет в порошок любого, когда она в отчаянии. Ее знали все в Виллидже, но она снова и снова возвращается в свою нору, целая и невредимая. Неважно, в какую нору. Под героином человек легко привыкает к любому новому ареалу. Можно жить на пороге, на чужом диване или кровати, или на полу, постоянно перемещаясь и время от времени возвращаясь в знакомые места. Фэй, у которой нет ничего своего кроме рюкзака со шмотьём, подстегиваемая своей жуткой страстью, более, чем кто-либо другой, является серым приведением этого района. Она всегда может затариться, и она стёрла в порошок всех. Она вызывает ужас, омерзение, негодование, невыразимый страх. Она копается в грязи чужих душ, она незваная гостья, что-то типа Флоренс Найтингейл подонков, она всегда на борту, со своим баяном и пакетиком героина. Она по ту сторону правды и лжи. Когда я думаю о ней, я думаю о её мягкой жёлтой, как у мопса, морде и фиолетовых кистях рук.
— Ни к чему, — сказал я, — нет уже никого. Нет смысла мозги себе компостировать.
— Мне б только во вкус войти. — ответила Фэй.
— У тебя какие планы, Джо? — спросил Том.
— Возвращаюсь на баржу. Может, рано утром придётся отчаливать. После восьми в любое время.
— Я прогуляюсь с тобой до Шеридан-Сквер, — объявил Том — Думаю там немного пошариться. Может чего добуду.
— А ты, Фэй?
— Я — нет. Я останусь. Слушай, Том, если получится чего взять, принеси с собой, ладно? Я завтра в город. Надо бы в магазине пальто нормальное притырить.
— Не попадись, — пожелал я. — Почему бы тебе не сплавить кой-чего из твоей скульптуры тому типу, который интересовался?
— Я собираюсь, но мне же надо во что-то одеваться. Так я ходить не могу. И мне хорошо бы вмазаться перед выходом.
— Разумеется. Ладно. Береги себя. Увидимся.
— Увидимся, Джо. Слушай, Том, постарайся побыстрее хорошо?
— Господи, да я не знаю, получится ли вообще достать!
— Ладно, но ты не задерживайся…
3
Когда мне было три года, я каждый вечер ложился спать с мягкой игрушкой, белой птицей. У нее было мягкое оперение, и я клал ее у лица. Но эта птица была мертвая. Бывало, я долго и сурово глядел на нее. Иногда я проводил ногтем большого пальца там, где раскрывался негнущийся клюв. Иногда сосал голубые бусины, пришитые вместо глаз. Когда клюв с трудом открывался и не хотел закрываться обратно, я начинал не любить эту птицу и требовал оправдательных объяснений. Птица явно была плохая.
К прошлому следует относиться с уважением, но иногда его надо оскорбить, изнасиловать. Ему никогда нельзя позволять окаменеть. Человек узнает, кто он есть. Каин. Авель. И тогда он создаст образ самого себя, внутренне последовательный, но лишь пока этот образ благопристоен, он может позволить ему противоречить внешнему миру. Человек противоречит внешнему миру, когда, к примеру, он повешен.
Такие размышления приходят на ум… таково моё одурманенное наркотиками состояние, единственный свидетель которому я сам, всего лишь метафорический граф, предлагающий тебе вечную смерть, покончивший с собой сотней непотребных способов, упражнение в духовной мастурбации, игру, которая удастся, только если играть в неё в одиночестве… И я записываю всё это, пытаясь нащупать путь к тому, откуда я ушел.
Мне всегда было сложно вернуться обратно к повествованию. Это как будто я мог выбрать любое из тысячи повествований. А по поводу того, которое выбираю я, то оно со вчерашнего дня стало другим. Я успел поесть, попить, позаниматься любовью, поторчать — гашиш и героин — за это время. Мне приходит на ум судья. Плохо позавтракал и повесил деревенского парня.
Книга Каина. Когда все сказано и сделано, «мои читатели» не существуют. Одни лишь бесчисленные невнятные индивиды. Каждый норовит перемолоть меня на своей собственной мельнице. Я не отвечаю за цели, с которыми они это делают. Ни одна книга не несет никакой ответственности. (Софокл ничью мамашу не пялил.) Не избавлюсь от ощущения, что право на подобное отношение в современном мире должно отстаивать.
Одному Господу Богу известно, где находятся те естественные пределы человеческого знания, вне которых мы не обязаны охотно верить границам, навязанным нам невежественно-рациональным страхом опыта. Когда я обнаруживаю, что заперт в несокрушимых бетонных стенах чужого страха, меня одолевает яростное желание вопить с крыши здания: — «Вы, бля, пидарасы! Помогите мне, срать я на вас хотел!» — меня останавливает благоразумие. Но как подчас стоит наплевать на прошлое, также подчас стоит побороться с благоразумием. Предупреждаю.
Я заявляю, что навязывать мне свои непроверенные моральные табу — это хамство, нахальство и бестактность со стороны любого человека или группы людей: что это опасно, как для меня, так и, хоть они не подозревают об этом, для моралистов: что едва подобное табу оформляется в закон, создастся тревожный прецедент. История пестрит примерами, милейший прокаженный задушен моральными предрассудками своего времени. Бдительность. Поспорим о правовых приоритетах.