Они не знали, с чего начать сборы, что взять с собой, а что бросить. Сначала они стали складывать все, потому, что все было нужно, или просто потому, что они привыкли к вещам и дорожили ими. Но очень скоро узлы разрослись до огромных размеров и стали слишком тяжелыми. А капитан запретил брать мулов и ослов, запертых во дворе САС. Тогда они принялись все перебирать, но вынимали случайные вещи, связывая и перевязывая узлы как попало. У многих не было часов, и в конце концов люди стали спешить, метаться, не зная точно, сколько времени у них еще осталось.
Улицы Талы были пустынны. Только Моханд Саид остался сидеть на маленькой площади неподалеку от своего дома, на тех же самых ступенях мечети, где имел обыкновение сидеть уже столько месяцев. Возвращаясь с площади Ду-Целнин, крестьяне, жившие в верхней части деревни, увидели его на том же месте в обычной позе, как будто ничего и не произошло. Ни у кого не было времени расспрашивать его, почему он не уехал. Но все по очереди кричали ему, чтобы он шел домой собирать вещи, потому что деревня будет уничтожена, а Моханд, по своему обыкновению, не откликался, как будто ничего не слышал.
Когда разорвался первый снаряд, никто еще не вышел из дома: все думали, что часа не прошло и что Тайеб или кто другой придет их предупредить. Прошло и в самом деле всего три четверти часа, но капитан хотел ускорить операцию и приказал открыть огонь, однако не по деревне, а далеко за ее пределами. Но никто этого не знал, и каждый гадал, где разорвался снаряд.
Все заметались. Степенные голоса мужчин, пытавшихся хоть как-то организовать сборы, тонули в пронзительных и беспорядочных криках женщин. Отовсюду выходили кучки испуганных людей, они бежали, звали кого-то, сталкивались на улицах, сбивая друг друга огромными узлами. Ребятишки должны были присматривать за курами, которые кудахтали не переставая. Вскоре почти все собрались на площади Ду-Целнин и на прилегающих улицах и бурным потоком начали спускаться к Южным воротам, чтобы не проходить мимо САС.
Второй снаряд пролетел у них над головой. Последние, те, что еще не вышли из деревни, успели увидеть, как разлетелся на куски минарет. Они ускорили шаг. Самые слабые и самые напуганные роняли свои узлы, и те все больше и больше забивали дорогу, по которой люди спускались с холма. Ребятишки бежали далеко впереди. Позади, в ногу со стариками, чтобы не оставлять их одних, шли женщины.
Прежде чем открыть огонь по деревне, капитан послал Тайеба обойти Талу и посмотреть, не осталось ли там кого. Тайеб вошел в деревню через Северные ворота, где стоял его дом. Он зашел в него: в доме все оставалось так, как было, — жена ничего не взяла, собака! Он начал собирать все сразу, надеясь захватить узлы с собой. Но потом сообразил, что и ему нельзя опаздывать: капитан способен взорвать всё, и его, Тайеба, вместе с домами Талы. Он побросал во дворе то, что собрал, и вышел.
Тишина усиливала эхо его шагов на опустевших улицах. Он входил в покинутые жилища, обегал каморки одну за другой. Всюду один хлам: ничего не стоящие тряпки, старые пожитки, казавшиеся смешными, потому что теперь они никому не были нужны. Тайеб был единственным живым существом в тишине наступающего конца света, даже цикады смолкли, напуганные шумом снарядов. С колющей болью в груди Тайеб вышел из последнего дома. Он огляделся вокруг: ничего живого. Ребятишки забрали всех кур. И даже птицы улетели. Он прислушивался в надежде, что кто-нибудь позовет: «Эй! Шаабан, Мальха, Мезиан, скорее!» — или заплачет женщина, а может быть, закричит ребенок. Но нет!
Так что же? Значит, это правда? Они и в самом деле все ушли? Никого не осталось среди этих стен, на этих площадях, улицах, чтобы вместе с ним продолжать спектакль. Никого, чтобы ответить ему? Значит, он и в самом деле был единственным живым существом этого мертвого селения? Ему захотелось кинуться прочь. А что, если старуха, слишком дряхлая, чтобы бежать, забытый ребенок или слабоумный больной тащатся где-нибудь здесь, среди этих покинутых стен, вслед за живыми, толпа которых, ослепленная и запуганная, спускается сейчас с холма? Чтобы хоть что-нибудь услышать, пускай даже собственный голос, он начал кричать у дверей, на площадях, на улицах:
— Есть кто-нибудь? Выходите, если вы здесь! Деревня будет сейчас уничтожена!
Сначала это нравилось ему. Но так как никто не отвечал, призывы его становились все слабее, все реже. Под конец крик застрял у него в горле, и он побежал между двумя рядами немых домов, спешивших, казалось, ему навстречу. Он никогда не думал, что в Тале такие длинные улицы.
У входа в верхнюю часть деревни он вдруг остановился. Он так привык видеть над маленькой площадью минарет мечети, заслонявший горизонт и гребни Джурджуры. Теперь небо широко и вольно распростерлось перед ним. У подножия мечети — груда камней, балки, старые черепицы… а на верхних ступеньках около стены, завернувшись в белый бурнус, приложив палец к складке стиснутых тонких губ, сидел Моханд Саид, устремив на него холодный колючий взгляд…
Тайеб сначала отступил, потом опомнился, медленно приблизился и, не отводя взгляда от ступеней, сказал:
— Да Моханд, да хранит тебя аллах!
Моханд Саид не ответил.
— Да Моханд, — продолжал Тайеб, — деревня сейчас будет разрушена.
Моханд и глазом не моргнул.
— Время не ждет, Да Моханд. Гляди, — сказал он, показывая на обломки минарета, — они уже начали.
Тайеб ходил перед ним взад и вперед, оглядываясь по сторонам.
— Знаешь, ведь ирумьенам ничего не жаль! Вот увидишь, они ее снесут… всю… до последнего дома! Они всё, всё уничтожат! А что им, ирумьенам? Ведь это не их деревня! Они ее не строили, не жили в ней, не плакали здесь, не смеялись, не праздновали, не знали ни нищеты, ни голода, они не ненавидели здесь людей так, что сдохнуть можно… сдохнуть, Да Моханд… сдохнуть! Они разрушат ее. Я видел, я видел заряженные пушки… своими глазами, Да Моханд, ты видишь мои глаза?
Моханд смотрел на Тайеба, но Тайебу казалось, что он не видит его.
— Посмотри на эту мечеть! Четыреста лет стоит она здесь. Четыреста лет голос с этого минарета призывал наших отцов и отцов наших отцов на молитву или на собрание. Ты видишь, во что превратились четыре века молитв отцов наших отцов, Да Моханд? В пыль и камни! Ирумьены не любят нас, Моханд, брат мой, они презирают нас… презирают… презирают!
Он зарылся головой в складки бурнуса, рухнул на ступеньки возле Моханда Саида и зарыдал. Сквозь рыдания Моханд мог разобрать:
— Все мы умрем, Моханд… все, и ничего не получим ни на том, ни на этом свете!
Потом успокоился, встал. Неподвижные глаза Моханда не видели Тайеба, взгляд его витал где-то там, в горах.
Тайеб осторожно взял Моханда за руку.
— Моханд, брат мой, пойдем, пойдем, ты еще успеешь уйти через Южные ворота. А не то… околеешь под обломками, и, когда ты сдохнешь, никто даже крика твоего не услышит в этой пустыне. Пойдем!
Моханд резко высвободился. Тайеб снова накинул на плечи бурнус и уже спокойнее сказал:
— Прекрасно, я ухожу… да… я пойду к ирумьенам. Для меня, ты ведь знаешь, все кончено! Я буду жить с ними и умру тоже с ними. Но после того, как разрушат Талу, Да Моханд, я не думаю, что долго протяну. Понимаешь? Ты-то это понимаешь? Париж Парижем, но после сорока лет в Париже умирать ты вернулся сюда. А я, Да Моханд… Меня не станет после того, как уничтожат Талу, это уж точно. Поэтому, прежде чем оба мы умрем, я хочу попросить тебя об одной вещи, об одной-единственной! И если ты откажешь мне в этом, там, в раю, что скоро примет твою душу, мой призрак из ада будет преследовать тебя и не давать покоя, напоминая, что в этом мире ты отказал мне в последнем утешении.
Взгляд Моханда наконец оживился, белки его глаз с плававшими в них зрачками дрогнули. Он взглянул на Тайеба.
— Да Моханд, во имя того, кто смотрит на нас оттуда, — он показал пальцем на мечеть, — во имя груди, которая тебя вскормила, во имя рая, что скоро примет тебя, во имя твоей матери, во имя единственного ребенка, ниспосланного тебе аллахом, во имя сорока хранителей нашего рода, во имя всех святых ислама и во имя аллаха, единственного бога всех людей, бога праведных, — он показал на Моханда, — и бога предателей, — он ткнул пальцем себе в грудь, — перед смертью твоей и моей… даруй мне последнее прощение.
Тайеб умолк. Губы у него дрожали так сильно, будто его била лихорадка, а черные глаза, еще влажные от слез, с отчаянием впились в лицо Моханда. Но Моханд уже вновь погрузился в свои мечты или кошмары, которые столько месяцев терзали его ум здесь, на маленькой площади, на этих ступенях мечети, и снова застыли его веки над ледяным блеском глаз.
— Да Моханд! Да Моханд! — молил Тайеб.
Он схватил его за руку. Но Моханд, вдруг очнувшись, оттолкнул его с такой силой, что тот упал на обломки минарета, и голосом, какого Тайеб никогда не слышал, крикнул: