И тут же забыл Татьяну, словно бы она наснилась мне. Правда, в душе еще ворошилось недолгое сожаление, словно нечаянно потерял дорогую, но пустячную вещичку, которую совсем недавно приобрел на торге по случаю, потому что предчувствие близкой беды было куда полнее и тревожнее мимолетного грустного чувства, сочиненного праздным умом и одиноким сердцем. Мало ли чего напридумает себе стареющий одинокий мужик, которому страсть как хочется прислона и угретого гнездовья.
...Собственно говоря, ведь это я выстраивал новую антисистему сбоев, в эпицентре которой оказались бедный Поликушка и молодые Катузовы. Дочь у старика, конечно, порядочная стерва, но своим стервозным подозрительным умом она угадывает куда глубже, чем наивный преклонный отец, которому постоянно отказывает житейский накопленный опыт. Старику грозит насильственная смерть, и это я насулил ее... Это я, впрягшись в колесницу, помогал втащить на властную гору самодовольного истукана, в сущности пустого, но гулкого утробою, как сельдяная бочка; это я бил в ее бока тщедушными кулачонками, создавая ощущение значительности; это я обманывал народ, вылепливая из жестокосердного бонзы сердобольного отца народов, который втайне всегда любил лишь Хозяина, а боготворил дочь Израилеву, дав ей однажды обет служения. Древний Поликушка угодил под колеса царской колесницы, и она безжалостно раздавит его хрупкие мосолики, изотрет в муку и развеет по ветру даже сами воспоминания об усердном работнике... Я помог наплодить слуг адовых и наслал их во все концы России, как саранчу, чтобы они пожрали, испекли не только удрученный, растерянный народ, но и переварили жадными неутомимыми железками, пропустили сквозь ненасытное брюхо саму мать-сыру землю. И оттого, что я в горделивой спеси, желая остаться чистым, отстранился от Самодура, скоренько сбежал из придверных слуг, расплевался с дворнею и челядью, увы, моя вина не только не уменьшалась, но, напротив, неожиданно обретала с годами самые реальные очертания. Расплывчатая, неосязаемая философия бездельных слов отныне наполняется плотью, как жестяная форма распухающим хлебенным тестом. Я становлюсь послушным невольником своих мыслительных конструкций, человеком, который неотвратимо несет горя...
Я стал размышлять, как бы спасти Поликушку, оттолкнуть от могилы, и не находил решения, потому что убийство в стране превратилось в профессию и приобрело самые изощренные формы, перед которыми бы спасовала средневековая инквизиция, так глубоко нынче упал и закоснел в пороках человек. И прежде палачество было государственной службой, необходимой, но всеми презираемой; зато ныне невидимый кат (при отмене смертной казни) – всем угодный подручник, на него постоянный заказ, на тайного заплечного мастера работает неутомимая государственная машина растления и порока, для него открыт неиссякаемый банковский кошель, он, киллер, подменил собою в молодых беспутных головах Илью Муромца и Александра Матросова. Соработник превратился в подельника, а община – в шайку.
...Я бы мог, конечно, пойти в милицию и рассказать о грозящей беде, но кто возьмется ее подстерегать и упреждать, если нет видимых очертаний, ведь не из каждого же белесого облачка в летнем небе вызревает смерч и ураган. Меня осмеют, пошлют куда подальше, если не прямо в лицо, то за спиною, скажут: де, к каждому старику охранника не приставишь... А Поликушку могут отравить кусочком бледной поганки, придавить сердце клофелином, подсыпать в питье стрихнину да и просто снотворного, начнут преследовать звонками по телефону, устрашать письмами, терзать нескончаемыми угрозами, когда несчастный старик, изведясь, станет подозревать всех, пока не лопнет головою, да мало ли чего может подсуропить злой ум, если поставит перед собою задачу выгнать Поликушку из квартиры, в домок. Я даже собрался позвонить Поликушке, предупредить о близком несчастье, даже снял телефонную трубку, но, покачав задумчиво в руке, осторожно вернул на место. Что я объясню соседу, отчего остерегу, если у несчастья нет зримых очертаний, ведь мало ли бед и угроз пасет каждого из нас, но мы не верим им, отталкиваем прочь обеими руками, чтобы из суеверия не подманить к себе, запрещаем даже думать о них. Ну выскажу Поликушке свои тревоги, ну лишу старика сна, заставлю вздрагивать от каждого шороха, с опаской приглядываться к постояльцам, с которыми пока живет душа в душу. А вдруг Татьяне все лишь примнилось, показалось ее впечатлительной тонкой натуре, а на самом деле Поликушке ничего и не грозит, ведь не так-то просто извести хозяина квартиры, тут надо строить сложную интригу, наезжать так искусно и нагло, чтобы не угодить под статью, а этот самоуверенный бабник Катузов навряд ли умеет наводить козни и мутить воду...
Полный сомнений, я отложил доброе намерение (хотя первые замыслы самые верные, потому что идут от сердца, а последующие – от ума), решив поглядеть на грядущие события со стороны и постепенно приготовить к ним Поликушку, чтобы не с размаху кувалдой по голове, не с бухты-барахты вывалить на бедного вдовца кучу моих измышлений и нелепостей, услыхав которые невольно заблажишь на всю округу, заболеешь сердцем иль тронешься умом. Поликушка не хотел припускать до себя слуг ада, но они просочились с той стороны, откуда их и не ждали.
Но, угадывая о грозящей беде, я совершал еще больший грех, я становился соучастником преступления. Я не только организовал его, уже предполагая последствия, но и оказался пособником, сообщником, попустителем зла, потворщиком ему. Своим умолчанием я окутал зло в невидимые покрова, сладострастно наблюдая со стороны, как подкрадывается оно из темного угла к бедному Поликушке и совершает палаческое действо, уже не однажды запечатленное в бульварной книжонке иль на растленном экране. Такое картинное и картонное зло из желтого чтива перекочевало вдруг в наш быт и потеснило добрые помыслы, неожиданно оказавшись сердитым, изобретательным и искусительным; уже в который раз суетное пошлое слово оделось кровоточащей плотью и заселилось меж нас, празднуя беса и болезненно коверкая нутро.
...Ад и рай в благополучные времена находятся в человеке в равновесии, им незачем ратиться, они ведут себя так неслышно, как бы вовсе отсутствуют, даже ничем не напоминают о себе, словно бы минувшими страданиями душа уже начисто промыта и выскоблена, а чтобы излучать свет, ей перепало и счастия... Но вот плохие обстоятельства на дворе, скверные, как ныне, и мира меж людьми нет, и позабылись вроде бы добродетели, и душа странно скукожилась, утратив космические очертания, и Богово прибежище вдруг превратилось в тесную скудельницу, и эта внешняя гнетея давит на душу, изгибает мембрану, придавливает сердечное добро, всю любовность души, и только от самого человека зависит, насколько он податлив или неуступчив ко злу...
* * *
«... Приходится признать, что человек, даже самый благородный, постоянно находится на грани творения зла, если он ощущает меру зла и контролирует его, то зло как бы находится на вязке, ему нет простора, но даже одна лишь мысль о возможности злодеяния тайно подтачивает и самую благородную душу, и по той причине она порою бывает необъяснимо взбудораженной. И человек непонятно отчего вдруг боится самого себя, он как бы неподвластен себе, будто уже отдался под чужую власть. И другая опасность хранится в этом сосуществовании со злом. Человеку, постоянно думающему о зле, порой невольно хочется сделать его, чтобы узнать зло в его истинном обличье, во всей глубине, тем самым как бы освободиться от него, как от навязчивой хвори, и, поддавшись чарам, безумец творит злодеяние, а познав бездну, обреченно падает во тьму. Наверное, каждый человек в любое мгновение способен на зло, и это так же естественно для природы человеческой, как и творение добра. Из природы, создавшей нас криводушными, нам не вырваться, как бы мы, наивные, не желали того... И отсюда вековечная борьба в человеке с переменным успехом. Но ведь многие же не творят зла, хотя и размышляют о нем? Что-то же удерживает добрых людей у края пропасти, неумолимо вяжет руки, не дает подпасть под магнитное бесовское поле и уподобиться беспомощной металлической пылинке? Да все зависит лишь от того, не развеял ли ты совесть свою... Ибо в ком есть совесть, в том живет страх Господень, есть стыд и любовь... И когда власть имущие замышляли нынешнюю систему сбоев, чтобы изгнать божеское из души, то они полагали, что всяк человек способен пойти на подлость, грязцу и месть, и этими пороками, этим очарованием злом можно повязать всех, как круговой порукой, в слитную нерассуждающую ватагу... А совесть нет-нет и воспрянет в самом-то бесстыжем, конченом человеке и вдруг задаст необъяснимой тревоги всей бесовской орде, и тогда начинается вселенский вой, и вспыхивают спотычки там, где все вроде бы продумано, и самые близкие закоперщики становятся неутомимыми врагами... Ну я-то, предположим, бежал от дворцовых дверей быстрее лани, со мной все ясно, невелик был и прыщ... Но вот охранник президента, давно ли готовый рвать волчьими зубами любую шею, готовый жертвенно заслонить барина от пули, встать под нож, бросает хозяина средь пира жизни и не просто смиренно уходит от него, но покидает, насылая вселенские проклятия... А сколько сразу шуму, сколько шуму! Ну конец света, да и только. Всем казалось тогда, что этого охранника непременно прищучат (да и он сам постоянно намекал публично, что готовятся убить, что преследуют), это дело так не оставят, не спустят на тормозах, но обязательно прижмут к ногтю, такую гниду, предателя, коего хозяин пригрел подле ноги, а он, пес смердящий, возьми и укуси за палец... Но никто не убивал бывшего телохранителя, никто под статью не тянул за цугундер и в тюремку не гнал. И вскоре суета вокруг охранника забылась, и даже имени его я сейчас не могу вспомнить. Господи, как преходяща слава мира сего, и сколько сил мы тратим, чтобы ухватить ее хотя бы за ноготь... (20.05. 2000 г.).