Как странно! День рождения имеет магическую силу, как будто этот день высветлен вспышкой в сознании. В этот день вымысел празднует свое торжество и властвует безгранично. Человек старается не огорчаться в этот день, потому что не хочет его портить, а если уж огорчается, то беспредельно, до истерики или транса.
Я была во власти чувств, которые с каждым вздохом неотвратимо стремились к какой-то вершине. Казалось, это блаженнейшее море мечтаний вот-вот взорвется, стихия обрушится на меня, и странным было то, что я стою на своих ногах у сквера, у перехода, а не несет меня ветер вместе с охапками снега. Наверное, если бы ты оказался рядом, то задымился бы, как вулкан, от наплыва моих чувств, сфокусированных магическим числом девятнадцать.
За самое прекрасное ожидание любимого, за пережитое свидание с ним я сейчас расплачиваюсь сполна! Я легла спать и думала о том, что город мне странен. Квартиры стоят не на земле, а на квартирах других людей, и, чтобы лечь спать, люди вознеслись на высоту седьмых или восьмых этажей. Я вдруг представила, что подо мной пустые пространства чужих квартир, и вдруг показалось, что я лежу на краю пропасти...»
Письмо было неожиданно оборвано, не хватало страницы. Я осмотрел бумагу с другой стороны, перевел взгляд на Татьяну. Она сидела напротив остыло, обреченно вытянувшись, как свеча, едва покачивая безволосой головою.
– Конец я порвала... Эта стерва пишет, что у них скоро будет ребенок... Павел Петрович, эта сучонка отняла мое неродившееся дитя... Она отняла мой рай!
– Успокойся, Таня. Все будет хорошо, – елейно проборматывал я, не веря своим словам. – Может, все еще и неправда... Ну, конечно, все вранье... Мистика и туман, которым полны нынче бабьи головы. Чего-то хочется им несбыточного, а кругом все так неустроено, вот и придумывают. Уж слишком все литературно, будто списано из бульварного романа. Поверь мне, я – психолог. Эта женщина упала духом и цепляется за последнюю соломинку, чтобы обманом удержаться подле твоего мужа. Она одинока, бальзаковского возраста, ей уже ничего хорошего в жизни не светит, где-то в застолье по пьянке подобрала твоего Катузова и сейчас ухватилась обеими руками. А ему это надо? Ему что, хочется платить алименты? Ты сама-то с Ильей говорила?..
– Ага... Может, письмо и списано из романа, но дети-то растут настоящие. Уже один ждет папу в Красноярске, другой – в Минусинске, теперь вот зародыш Катузов в Москве... Нет, эта баба не врет, она с пузом, и оттого столько торжества в письме... Ей, сучке, праздник, а мне – Великий пост... Плохой вы психолог, Павел Петрович, худо знаете женщин.
– Может быть... может быть, – готовно согласился я, чтобы только не перечить гостье и утешить ее печаль.
– А мне говорит: Таня, получим квартиру, тогда нарожаем... По абортам загонял. Не отмолить... Ты, говорит, человек творческий, тебе дети станут мешать, не дадут расти... Давай погодим. Скотина. Жеребец поганый. Когда-нибудь ночью сделаю обрезание по самые уши. Пусть ходит с силиконовой трубкой...
– Таня, Таня, что ты такое говоришь? Куда тебе мужик без этого самого? Ты же его через день погонишь...
– А что?.. Терпеть? Сколько можно? И погоню. Пусть едет на Восток евнухом... Ведь девочкой меня взял, де-воч-кой, Павел Петрович. Где вы нынче видели невинность? Только в детском саду, в русском фольклоре и музее восковых фигур. А я хранила себя, ждала рыцаря, ангела с неба, и угодила на козла... Дура, ой и дура же я набитая! Где у меня глаза были? Он же эфиоп, слуга ада! У него в голове не полушария, а срам один! – вдруг снова взвыла Татьяна, но уже сухим пронзительным голосом, похожим на поминальный плач, и хлестко пристукнула по столетне кулачонками, так что подпрыгнули кружки. – Помню, когда гуляли по Москве, все уши прожужжал: «Дети – цветы жизни. Дарите девушкам цветы». И вот всем дарит букеты роз, а жене – шипы да колючки. Он мне душу съел, кровь выпил.
– Таня, ты его любишь. Подожди еще немного. Получите квартиру – и все наладится.
– Какая квартира, Павел Петрович, от ветру? При живом-то хозяине. А Поликарп Иванович как огурчик, он нас еще переживет. – Татьяна понизила голос, воровски поогляделась, словно кругом были насажены уши, и добавила: – Приходил тот шакал... ну, который из администрации ада. Предупредил Катузова: если старик не помрет, то через два месяца разрывает контракт и заключает с другими... Я слышала. Я все слышала, как шептались они.
– Придумываете, Танечка. Такого не может быть... Живого в могилу? – отказывался поверить я.
– Все может быть, Павел Петрович! Все! На дворе времена трупоедов и ящеров, пожирающих детей... Мы в тупике. Жилье повисло, желающих – очередь, остаток в три тысячи баксов отдавать надо, а где взять? Уеду во Францию, пусть расхлебывает Катузов. А я устала от такой жизни.
Татьяна деловито разгладила письмо, свернула из него бумажный кораблик:
– Отдам Катузову... Скажу, поезжай с любовницей на Канары. Видеть больше тебя не могу. Хоть бы потонул ты в морской пучине...
– Ну, а дальше-то что? – непонятно о чем настаивал я, добиваясь всевразумляющего ответа, хотя понимал, что не получу его от несчастной женщины.
– А что дальше?.. А дальше будет то... Я уже написала этой стерве письмо, что мы с Катузовым поздравляем с зачатием ребенка, что перебираемся жить к ней, покупаем кровать на троих, что Катузов такой неистовый жеребец, который выдержит нас двоих. И пусть только попробует возразить. Небо с овчинку покажется.
Татьяна так выразительно посмотрела на меня, что я невольно поверил ее намерениям. Куда только делись вялость и слезливость, женщину словно бы подвялило суховеем, выпрямило, и сейчас для поединка не хватало лишь меча и броней... Она решила бороться за свое счастье.
– Вы, наверное, осуждаете меня?..
– Ну, отчего же...
– Осуждаете, по глазам вижу... По-вашему, ведь во всем бабы виноваты. – Татьяна растерянно взглянула округлившимися глазами. – Господи, так вы же правы, Павел Петрович... Только сейчас до меня дошло... Безмозглая курица... Нам с вами надо объединиться. Слышите? Мы униженные, а униженные и оскорбленные должны держаться заедино, чтобы наказать негодяев. Растленное время! Доколь можно терпеть?!
Что-то болезненное мелькнуло в разбежистых глазах Кутюрье, тугие ресницы всполошливо затрепетали. Женщина тревожно заоглядывалась, сыскивая затаившуюся беду, готовую укусить ее за пяты, и не могла разглядеть в пыльных холостяцких углах, забитых книгами.
– Ну, а дальше-то что? – снова спросил я, будто настаивал на немедленном ответе. – Надо ведь что-то решать.
Поликушка не выходил у меня из головы, но Татьяна думала о.своем, горестно наболевшем, и мое недоумение, моя тревога не могли достучаться до ее сердца... Вольная женщина сидела в холостяцкой квартире, и можно было так скоро исполнить месть шатуну Катузову. Я даже почуял запах измены и блуда... Все-таки я был человеком со стороны, всего лишь свободным мужиком, с которым можно было затеять необязательную любовную игру. Измену надо срочно покрыть изменою, тогда легче выгнать из груди черную немочь. Иначе можно заболеть сухоткой. А до Поликушки женская душа еще не добралась, бедный старик оставался призраком, едва выступившим из утреннего тумана, и что о нем думать?.. Когда-то еще проступят его очертания: к тому времени иль шах помрет, или ишак сдохнет.
Татьяна вздохнула, вздернула тонким плечом, обтянутым черной кофтенкой, и заискивающе предложила:
– Может, винца, Павел Петрович? Я принесу. Настоящее крымское каберне по пятьсот рубликов за бутылку. Господин Черномырдин его любит... Думаете, у меня ухажеров нет? Ого-го-го! – вскричала Татьяна, как юная кобылица на вольном выпасе, почуявшая первый утробный розжиг. – Только дай намек... Прискочат песики... На запах, на слово, на взгляд, и пряников не надо. От жены последний рубль утащат или банк ограбят... Вы знаете, Павел Петрович, мне бы хотелось такого безумного мужика залучить, который ради меня банк бы ограбил иль олигарха прищучил так, чтобы тому небо с овчинку показалось.
В неожиданных словах прозвучал явный намек, будто бы я готов был броситься на подвиг сломя голову. Иль мне лишь показалось?.. Нет-нет, подобного объединения мне не надо... Боже, сколько соблазнов кругом, и как их перемочь? Вот мы всячески поносим развращающее время, костим пособников дьявола и его слуг, но сами-то внутренне давно готовы служить им по-собачьи. Проклятая человечья порода диктует нам.
– Какое винцо, Таня... До винца ли мне. Из рая да в ад... Легко ли? Вот погоди, миленькая, разберусь с делами, тогда мы наклюкаемся, обещаю тебе. А пока попрошу: не показывай письмо Катузову. Погоди, слышь? Что-нибудь образуется само собою.
Татьяна невидяще, брезгливо посмотрела сквозь меня, как женщина, которой отказали в последней надежде, вскочила и скоро пошла из квартиры; посконная серая юбка до пят, струясь, завивалась вокруг ног, сквозь тонкую черную кофтенку без ворота проступали острые крылышки. Я видел, что женщина потяжелела грудью, и теперь приходилось невольно заламывать плечи назад, чтобы не сутулиться и сохранить осанку. Татьяна по обыкновению носила просторную одежду, словно обматывалась в портища, сшивая их прямо на себе на свежую нитку, но упругое нервное тело не пропадало в вольных складках, при походке то и дело вызывающе напоминая о себе... Господи, невольно вздохнул я, провожая гостью взглядом: такая красивая, блестящая женщина и досталась пустому, упрямому вахлаку...