Подошел рабочий, прочитал и крикнул:
– Сволочи, сторговались!..
Один его глаз плакал, другой, фарфоровый, равнодушно глядел на Аньес.
Толстый усатый полицейский, ухмыляясь, рассказывал:
– Нас оставили – для порядка. Открытый город – это чтобы не убивали. Теперь скоро мир подпишут.
А люди уходили, Аньес глядела на них с завистью – когда идешь, можно не думать.
Вечером она пыталась успокоить Рике:
– Напечатано «открытый город», значит, не будут стрелять и бомбы не будут кидать.
– Я бомб не боюсь. Когда мы шли, они все время кидали. Я боюсь, что они придут.
Она отвернулась; впервые за все время она заплакала; поняла, что, как Рике, боится одного: придут!.. До этой минуты она оставалась вне событий; думала – не все ли равно?.. Такие же люди, только одеты по-другому… И вдруг схватило за сердце: «Неужели придут?.. Немцы в Париже!..» Она повторяла эти слова, и слезы текли, текли.
Она выбежала: не могла сидеть на месте. По крутой улице спускались солдаты, грязные, усталые. Они тоскливо поглядывали на забитые окна домов; едва шли; торопились выбраться из города. Аньес дала одному хлеба и шоколада. Он поглядел на нее и тихо сказал:
– Спасибо. Прощайте.
Не могла она забыть его глаз. И почему он сказал такое непривычное «прощайте»?..
Вернувшись домой, она кинулась к радио. Из Тулузы передавали речь Рейно; он говорил, что обратился к Рузвельту с последним призывом; голос его едва доходил. Потом епископ призывал к покаянию: «Это божья кара…» Смутный рокот. И вдруг близко, как в соседней комнате: «Радиостанция «Национальное пробуждение». Сдавайтесь! Мы организовали тайные отряды. В Арле шестнадцатый отряд расстрелял всех масонов и марксистов. В Гренобле сорок седьмой отряд…»
Рике попросил:
– Прикрой! Не могу я их слышать!..
Аньес не легла; ночь она просидела у черного окна; слушала гул моторов, раскаты орудий; томилась над Парижем, как над покойником. А утром вышла с Дуду, – может быть, раздобудет молока для мальчика и Рике. Нет, все лавки заперты. Да и людей не видно. Вот только женщина толкает тележку с детьми. Значит, еще уходят…
Из-за угла выбежал солдат; чем-то он ей напомнил Пьера – смуглый, большие белки глаз.
– Как пройти к Порт д'Орлеан? Скорей!..
Она показала дорогу и спросила:
– Где они?
Солдат махнул рукой и побежал. Аньес пошла дальше. Закрыты все ставни. Ни души. Часы на площади показывали три – остановились. И тихо-тихо…
Потом раздалось гудение. Самолеты летели очень низко; были видны черные кресты на крыльях. Аньес подумала: «Сейчас бросят бомбу». И удивилась своему спокойствию – убьют Дуду, а ей все равно. Значит, она сошла с ума, ничего больше не понимает…
Они дошли до бульвара, и вдруг Аньес остановилась: навстречу шли немцы. В открытом автомобиле сидели солдаты с винтовками. И Аньес, ни о чем не думая, закрыла рукой глаза Дуду – только чтобы он не видел! Она ничего не соображала; не хотела смотреть и жадно вглядывалась в чужие лица. А в голове вертелось одно: вошли! вошли!
Шла кавалерия. Лошади остановились; мостовая заблестела от лошадиной мочи. Аньес разобрала на мешке с мукой надпись «Лилль». Проехал в машине офицер; у него был шрам на щеке; он презрительно улыбался. В глазу посвечивал монокль. Другой держал фотографический аппарат, снимал… Кажется, снял ее… Надо уйти, а ноги не идут… И снова солдаты… Что-то едят… Молоденькие… Почему столько в очках?.. Близорукие, как она… Нет, чужие… И как это страшно!.. Вошли!.. Вошли!..
Аньес стояла у ворот. Оттуда выглянула старая женщина в черной наколке, увидела немцев, заплакала и нырнула назад. Пробежали две проститутки, сильно нарумяненные; они смеялись и махали офицеру платочками.
Вдруг Дуду весело сказал:
– Мама, сколько солдат! А папа придет?
– Молчи! Это немцы!
Она испугалась своего голоса. А Дуду заплакал. Она сжала его руку и кинулась в узкую улицу – скорей бы добежать домой!..
Полуденное солнце было нестерпимым, и на солнце гнили отбросы. Возле каждого дома стоял мусорный ящик; его вынесли три дня тому назад, когда в городе еще были люди. У ворот школы лежала туша. Сладковатый запах гнилого мяса окутывал улицу. Поджав хвосты, бродили брошенные собаки; они грустно обнюхивали мостовую, потом подымали морды к небу и выли.
В коридоре Аньес увидала Рике. Он лежал плашмя; руки сжимали косяк приоткрытой двери; из запавшего рта высовывался язык. Дуду спрашивал:
– Что с дядей?
Аньес молчала. А с улицы доносились бравурные звуки марша.
Андре застрял. Когда он сообразил, что немцы подходят к Парижу, не было ни поездов, ни машины. А пешком уйти он не мог: с трудом волочил больную ногу. Дом, где он жил, опустел. Два дня Андре слушал военную музыку и топот солдатских шагов. Еды не было, но он не чувствовал голода. Он не пытался понять, что приключилось; лежал на диване, как срубленное дерево; иногда забывался. Никогда прежде ему не снилось столько снов. В этих снах все путалось: он лежал у пулемета, среди яблонь, отец подавал ленту, потом вдруг – свадьба, Нивелль разносит сидр, а Жаннет говорит: «Меня обвенчали…» Но с кем? И, просыпаясь, Андре недоуменно оглядывал тусклую мастерскую. Он – в Париже. И в Париже – немцы…
Внизу горланили солдаты. Он их не видел; не подходил к окну. Говорил себе: «Как глупо, что меня не убили!..»
На третий день постучали в дверь. Андре встал, постарался выпрямиться. Кто теперь может прийти? Да только они… И он ощерился. Но в дверях стоял Лорье с черной повязкой на глазу.
– Значит, и ты остался? – спросил Андре.
– Все давал – деньги, часы. Один шофер хотел взять, потом раздумал. А у меня мать-старуха, куда я с ней пойду… Андре, ты понимаешь, что случилось?
– Нет. И не хочу понять.
– Мы какой-то холмик защищали. А они? Они Париж бросили…
Андре молчал.
– Ты здесь один живешь?
– Один. Я при них еще не выходил. А нужно выйти – табаку больше нет.
На улице Шерш Миди не было ни души. Табачная лавка оказалась запертой. Андре вдруг остановился: до чего красиво!.. Город будто очистили. Такими он видел эти старые улицы только на рассвете; но теперь был полдень с ярким светом, с короткими тенями. И тишина… Должно быть, так проходят туристы по улицам Помпеи. Туристы… А они – жители. Он сказал Лорье: «Мы жители Помпеи», – и уныло засмеялся.
Вот здесь были сыры, а там трубки. Антиквар Боло сдувал пыль с фарфоровых пастушек. Жозефина готовила рагу. Что это?.. Он прежде не замечал на фасаде угольного дома пеликана, который кормит своей кровью птенцов. Пеликану пятьсот лет, пеликан видел и не то… А может быть, и не видел – кормил птенцов, не смотрел…
Лорье рассказывал:
– Мать плачет – что ты будешь делать с твоей гитарой?.. Делать действительно нечего. Разве что играть на немецких свадьбах…
Он хотел развеселить Андре, попробовал улыбнуться. Его лицо с одним погасшим глазом походило на дом после бомбардировки, и Андре отвернулся.
Они стояли возле булочной. Андре вдруг почувствовал голод. Они вошли. Это была нарядная булочная, обслуживавшая посольства и особняки Сен-Жермена. Владелица, женщина лет пятидесяти, розовая от румян, с пышным бюстом, говорила покупательнице:
– Все уверяли, что придут дикари. А они очень вежливые. И за все платят…
– Моя хозяйка говорит, что они наведут порядок, научат наших рабочих работать. И хорошо сделают!..
Андре жевал плюшку; с мякишем во рту он сказал:
– Хорошая у вас хозяйка!
Кассирша ему шепнула:
– Это – экономка госпожи Меже. Вы как будете платить – франками или марками?
Андре усмехнулся:
– Марок еще нет – не заработал. Я ведь не господин Меже…
Кассирша не поняла насмешки, деловито сказала:
– Говорят, будто эти марки – не настоящие. В Германии они не ходят. Но я думаю, что это вздор. Они ведь порядочные люди и не станут расплачиваться фальшивыми деньгами…
Андре хлопнул по плечу Лорье:
– Слыхал? Госпожа Меже… Наш Фрессине уже тогда все понял… И застрелился. Ему теперь хорошо. А что мы с тобой будем делать?..
Он шел по улице, где знал каждый дом, каждый фонарь; но в этом городе он был чужестранцем.
Плюшка придала ему аппетит. Они зашли в ресторан. За всеми столиками сидели немцы. Они ели жадно, быстро поглощали огромные блюда, пили вперемежку пиво и шампанское. Здесь чувствовалось веселье победителей, не в флагах, не в фанфарах, но в этой отрыжке наконец-то наевшихся всласть людей. Яичницу из десяти яиц! По курице на человека! Пять бутылок шампанского! Новенькие марки хрустели в руках хозяина, услужливого и сладкого, с бегающими глазами.
Андре и Лорье старались не глядеть на соседей, ели молча, сосредоточенно, будто выполняли тяжелую работу.
Вдруг Лорье отодвинул тарелку, побледнел.
– Что с тобой?
– Видишь?..
Он показал на большое зеркало, поверх которого было написано: «Здесь евреям не подают». Андре пробурчал: