– Видишь?..
Он показал на большое зеркало, поверх которого было написано: «Здесь евреям не подают». Андре пробурчал:
– Что же, декорируют в честь новых хозяев…
– Да, но я… (Лорье едва говорил от волнения.) Я ведь еврей… Никогда прежде я об этом не думал…
Андре встал, не доев, расплатился. Подбежал хозяин, угодливо спросил:
– Хорошо ли вы пообедали, сударь?
Андре поглядел на него с отвращением:
– Зачем вы написали эту пакость?
Тот зашептал:
– Ничего не поделаешь… Мы должны считаться со вкусами наших клиентов. Не подумайте, что я… Это – для них…
Тогда Лорье, глядя на него чересчур блестящим глазом, крикнул:
– А это для кого? Для них или для вас?
Он показал на другой глаз, прикрытый повязкой.
Они пошли назад; шли молча. О чем тут говорить? На холме, у пулемета, они были свободными, они могли убежать, могли выбрать между жизнью и смертью. А теперь нужно подчиняться. Переставить часы на берлинское время – вот на стене приказ. Переставить мысли, чувства. А потом?.. Играть на немецких свадьбах? Взять кисти и писать рубенсовские пиры берлинских бухгалтеров?.. Молчи, Андре, больше нет ни красок, ни туманностей, ни Жаннет!..
На скамейке сидел подвыпивший бродяга. У него были лукавые глаза. Рядом стояла пустая бутыль. Пьянчужка бормотал:
– Мир?.. Дайте мне гербовой бумаги, я подпишу… А почему мне не подписать?.. У меня горло пересохло, мне пить хочется.
По улице Шерш Миди теперь маршировали молодые солдаты; глаза у них были очень светлые и пустые. Они громко пели; серые столетние дома слушали непонятную песню. Один солдат остановился, поглядел на улицу, узкую, как щель, и засмеялся.
– Грязный город! А еще Париж… Это город для негров…
Он зашагал дальше. Андре сказал:
– А мы еще гадали, что будем делать. Очень просто – будем чистить Париж, он теперь не для негров… И не для французов…
Молодые прошли; за ними плелись сорокалетние; эти казались усталыми и грустными. Может быть, они вспоминали ту войну – победы, а после разгром, голод, унижение.
Возле дома, где жил Андре, стояла молочница с двумя детишками. Она глядела на немцев и плакала; сквозь слезы поздоровалась с Андре, сказала:
– Вы только подумайте!.. Не могу привыкнуть…
К ней подошел один из солдат, немолодой, изможденный, стал что-то говорить, – видимо, утешал. Она не понимала слов. Тогда солдат вынул фотографию: он был снят, одетый по-воскресному, в шляпе, украшенной перышком; рядом стояли четверо детей. Боясь, что она не поняла его, он показывал на пальцах: четверо… Он гладил детей; но они испуганно прятались за мать. Молочница поблагодарила, даже заставила себя улыбнуться. А когда солдат отошел, сказала Андре:
– Самое ужасное, что мне на минуту стало жалко его… Теперь не нужно жалеть… Теперь нужно…
Нельзя было ее понять – слезы прерывали слова. Медленно, с трудом подымался Андре по винтовой лестнице.
– Вот и наша высота! Давай курить. А что делать, я не знаю. В тридцать шестом я что-то понимал. Или казалось, что понимаю… У меня был приятель Пьер. Его убили возле Страсбурга. Нет, и Пьер не понимал, но он горячился – верил. Тогда был народ. Люди говорили, спорили, смеялись. А теперь мы с тобой одни… Если бы ты знал, как я запутался! Да и все запутались… Не знаю, право, можно ли жить?.. А в Париже немцы…
Лорье не ответил. Они долго сидели друг против друга; молча курили. Только пение доносилось, громкое, переходившее в крик.
Жаннет шла, не останавливаясь, до рассвета. В темноте раздавались шаги, плач детей, далекие выстрелы. Утром Жаннет, вместе с другими, упала на вытоптанную траву. Она проспала несколько часов и вскочила от грохота. Вдали она увидела облако пыли. Люди лежали плашмя, будто хотели врасти в землю. Потом мимо Жаннет пронесли девочку; у нее был распорот живот.
Жаннет прошла еще двадцать километров. Больше не было сил; горели ноги; мучил голод. В деревушке, куда они пришли, жителей не было; все убежали. Люди стояли перед закрытой лавкой. Кто-то крикнул:
– Да чего тут!.. У меня дети второй день не ели…
Лавку разгромили. Летели бутылки, жестянки. Старуха вся вымазалась в варенье. Рабочий дал Жаннет коробку консервов и бисквиты. Жаннет боялась отстать от людей, с которыми шла раньше, даже не от людей – от отдельных примет: от косм старухи, от матроски мальчика, от тачки с гремевшим на ней чайником. Она побежала вдогонку и на ходу жевала.
В другой деревне еще было несколько крестьян. У двери одного дома стояла пара – муж и жена. Жаннет попросила стакан воды. Женщина в злобе сказала:
– Это вам не Париж! Мне в колодце брать… Дайте франк…
Муж удивленно на нее посмотрел, точно прежде не видел, и крикнул:
– Стерва!
Потом все загудело. Люди заметались, попадали на землю. Жаннет обдало теплой пылью. Когда она пошла дальше, долго слышался истошный крик женщины – убили ее мужа.
Повстречали солдат; они стояли возле дороги. Беженцы спрашивали: «Где немцы? Будут ли защищать левый берег Луары?» Солдаты ругались:
– Дерьмо! Кто их знает?.. Полковник уехал. Говорят, немцы на левом берегу. Тогда нам крышка… Очень просто – Даладье за это пять миллионов получил. Разыграно, как по нотам… Ах, подлецы, убить их мало!..
Один, крохотный, с огромным бинтом вокруг головы, подбежал к Жаннет и стал кричать:
– За Испанию – раз! За чехов – два! А кому платить? Я плачу. Они в Бордо уехали. Ты мне скажи, сколько человек может терпеть?
Жаннет посмотрела на него и беззвучно ответила:
– Много.
Ночью беженцы приютились в церкви. Пахло ладаном и сухими цветами. Рядом с Жаннет мать бережно кормила грудью ребенка. Старуха возле алтаря стонала; к утру она притихла. Когда сквозь цветные стекла пробились малиновые лучи, она лежала неподвижно, острый нос глядел в купол: спит или умерла – никто не знал.
Жаннет сидя дремала. В полусне проносились обрывки воспоминаний; чаще всего она видела июльскую ночь, когда шла по узкой улице с Андре, голубого слона карусели, фонарь и поцелуй под широким каштаном.
Все зашевелились и, кряхтя, двинулись дальше. Только старуха осталась в залитой солнцем беленой церквушке.
Около полудня с холма Жаннет увидела Луару – блеснула вода. И Жаннет подумала: «Значит, спаслась!» Как всем, ей казалось, что стоит перейти Луару, и на том берегу – жизнь.
Кругом валялись сожженные или брошенные машины. Деревья были расщеплены. Висели порванные провода. Жаннет наткнулась на труп лошади; торчали большие желтые зубы; лошадь как будто улыбалась. В стороне от дороги лежала раненая женщина; возле нее сидела другая, закрыв лицо рукой. Город Жиен был разрушен. Среди мусора валялись кастрюли, книги, солдатские подсумки. На случайно уцелевшей стене висел яркий плакат: «Замки Луары – жемчужина Франции».
Жаннет с трудом пробиралась между развалин. Солнце было горячим. Трупный запах шел от камней – под ними лежали мертвые. Иногда торчала голова, высовывались ноги в дамских туфлях, старческие руки. Жаннет шла, как лунатик; ничего не видела, но шла к реке.
Вдруг она остановилась, вскрикнула: мост был взорван. Она села на камень и стала ждать смерти, как несколько дней тому назад ждала поезда, тупо и напряженно, ничего не видя, не думая ни о чем. И когда налетели немецкие самолеты, обдав пулеметным огнем дорогу, возле которой лежали измученные беженцы, Жаннет не двинулась с места. Она, наверно, осталась бы до утра на этом камне, если бы к ней не подошли другие. В общем несчастье родилась участливость: делились едой, помогали нести раненых, даже привели старухе отставшую собачонку. Какие-то люди сказали Жаннет:
– Внизу лодки.
Жаннет пошла за ними.
На том берегу она рассмеялась; ей хотелось сказать деревьям: «Вот и я, живая!..»
Она начала подыматься на холм. Она едва жила. Ее окликнули:
– Жаннет!
Не сразу она узнала в грязном, обросшем щетиной солдате Люсьена. А он тряс ее руку и смеялся. Четыре года они не видались. Только раз Люсьен ее увидел в фойе театра и постарался уйти незамеченным. Теперь он от радости смеялся: ведь какое это счастье – встретить Жаннет в такое время, напасть на нее среди десятков тысяч! Он чувствовал, что никогда не переставал ее любить. Все, что было потом, – игра в заговор, Дженни, дюны – только длинный дурной сон. Вот она говорит, он слышит ее голос!..
Жаннет спрашивала:
– Люсьен!.. Что же это случилось? Это такое горе! Знаешь, на том берегу… Женщин, детей… Сейчас мальчика убили… Я ничего не понимаю…
Люсьен усмехнулся:
– На одной этой дороге тысяч двадцать беженцев погибло. И сколько таких дорог!.. Я на севере видел… Мы идем, а впереди беженцы – нельзя пройти… Перед беженцами немцы… Ты не понимаешь? Они этого хотели – завели армию в западню и удрали. Хотели, чтобы нас расколотили, вот и все. Мой папаша в том числе… Сколько раз он говорил: «Немцы и то лучше!..» Вот тебе и «лучше»!