— Что с тобой?
— А что? — спросил я.
— Изменился ты сильно в последние дни. Точно тебя подменили.
— Что-то с головой, — ответил я.
— Мой доклад о сталинизме готов, — сказал он. — Сейчас как никогда важно добить сталинизм теоретически.
— Другого такого случая не представится, — улыбнулся Лапшин.
— Да-да, разумеется, — ответил я. — Завтра послушаем тебя…
Исторический бум подобно циклону прокатился по стране, не оставив в стороне ни одну мало-мальски мыслящую душу. В отдельных местах циклон прокручивался с особенной силой, сметая вороха бумаг, сталкивая разные судьбы, вытряхивая тайны. И эти тайны, уже полинявшие и изопревшие на чердаках и в подвалах, в хранилищах и сундуках, обновлялись и раскрашивались молодыми бойкими перьями, освещались в кадрах кинолент, ими размахивали перед лицами растерянных обывателей — что же творится на белом свете?! — пытались вызвать подобие очищения, или покаяния, или, может быть, страха или упрека: "Не цените, паскуды-свободы! Не в штрафном изоляторе на цементном полу, съежившись, почиваете, а в своей пуховой постели, и в брюхе вашем изволит перелопачиваться не скудная лагерная пайка, а сытный ужин, ужин с некоторым намеком на воздержание". И сытое брюхо, видите ли, возжелало исторической правды! Всей, последней правды, самой что ни на есть кровавой и убийственной! Чтобы хоть как-то растормошить свою перекормленность! А вперемешку — вздохи и ахи: "Не так живем! Разве это жизнь! Когда же будет мало-мальски подходящая жизнь, чтобы всего было невпроворот, чтобы кожу с животных сдирали едва не живьем: как же, парное мясо — самый смак! Парная птица, только что убитая, — вот что нам нужно, а примороженная — это уже не то". Стонет сытая душа: ну когда же будет всего невпроворот?! А для чего? Неужто чтобы набивать брюхо? А для чего? Чтобы было больше сил? Чтобы создавать суррогаты жизни? Чтобы рожать и воспитывать себе подобных чучел и ублюдков, способных предать, убить, обмануть? Чтобы своим темным воображением рисовать лживые картины, беспомощные сцены, убогие, жалкие подобия ремесленных поделок, именуемых поэзией, драмой, романами, эссе, трактатами? Исторический бум захватил и малолеток, и стариков, и женщин, и старух. Он набирал силу и на воле, и за решетками, и в камерах предварительного следствия, и за колючей проволокой. Он набирал такую силу, что казалось, ему не видать ни конца ни краю! И было в этом буме что-то неразборчивое и могучее, что-то все сметающее и жестокое. О казнях стали писать романы, очерки, пьесы. Пытки, доносы, допросы, истязания, мучения, страдания — все, от чего раньше страдал и мучился человек, теперь стало предметом заработка, торговли, праздного и непраздного любопытства, развлечения. Что движет этим историческим бумом? — спрашивал я. Получал разные ответы.
В каждом вспыхнула неутоленная потребность прожить какие-то мгновения палаческой жизнью, жизнью жертвы и жизнью литературного беса-лицедея. Я вижу никем не осознанное появление гомо кинос или гомо экранус, человека, который создает в своей башке движение исторических картин. Ведь не просто фиксация прочитанного, увиденного, услышанного, но и переработка — миллионы кадров невидимой пленки обмотали ноосферу, и нет ничего лучше и сладостнее этих картин, и пока они до конца не будут смонтированы, растиражированы, просмотрены, до тех пор не исчерпается, не затихнет исторический бум, до тех пор не придет острая жажда подлинных образцов искусства. А сейчас гомо кинос, усталый и жаждущий неведомо чего, плетется по узким тропам мироздания, плачет и стенает над обрывками сновидений, жадно кидается на горы ранее скрытых фактов, требуя, чтобы проживание чужих судеб было как взаправду, чтобы было все точь-в-точь, чтобы документально все было, чтобы давало усталому извращенному сердцу новую пищу и новое дыхание!
Такого рода бум всеобщ, как всеобщ циклон. Он периодически захватывает сердца людей разных стран, и избавиться от него никому не удавалось. Роллан устами своего героя, крестьянина Брюньона (заметьте, крестьянина!), восклицал: "Ну на кой черт мне эти гнусные рожи — Августы, Цезари, Клеопатры, Киры и Дарий — эти подонки и кровопийцы, стяжатели и садисты, эти исчадия ада, готовые предать родного отца, мать, сестер и братьев! И что так тянет народы непременно припасть к их зловонным дыханиям, подышать их отравленным воздухом, хоть на секунду попасть в их растленное бытие?!"
Что меня тянет в эту историю, когда мой короткий век уже исковеркан и осталось так мало жить, а кругом есть нечто непреходящее — это моя любовь, это дыхание моего удивительного существа, моей Любы, которой я ничего хорошего не сделал и, кроме беды, ей ничего, должно быть, не принесу. Это причудливое небо, которое я так люблю, слепящее у самого солнца, прохладное в ранние часы, когда утренние росы серебрятся на осенней траве, и закаты — розовые, голубые, кровавые и бледно-сиреневые, темно-бурые, на фоне которых сказочными чертогами возвышаются сосны, дубы и березы! А как я люблю все, что чарует душу в лесной тишине, на лугах, у реки, на полях, где так хочется сказать: "Вот это и есть самое лучшее в этом мире, а все остальное суррогаты".
История — это кровавая помойка злодеяний! Это тайная канцелярия доносов, расправ, пыток, конфискаций имущества, вынужденных признаний, казней, это скопище застенков разного образца, где истязают, приговаривая на разных языках, где пытают, пользуясь разными средствами, где молчат и умирают, кричат и умирают, плачут и умирают независимо от того, сделал ты признание под страхом следующих пыток или, пересилив свой страх, стоически промолчал.
Мои коллеги Лапшин, Никольский и Вселенский, мои несчастные знакомцы Раменский, Багамюк, Квакин, и новенькие — Сыропятов, Ивашечкин, Пугалкин, и их мучители Заруба, Орехов и Сидорчук — все кинулись в историю, все глубокомысленно решили: теперь-то раскрытое и развернутое обнаженное прошлое произнесет нам пророческие слова, покажет, как жить дальше. И создавалось впечатление, что этот совместный поиск столь разных людей будто бы и объединял, будто бы и подвигал к обретению истины, заполнял какой-то всегда существовавший вакуум. Мы, подобно многим людям, оказавшимся в вихре этого исторического циклона, кинулись в импровизированное лицедейство, сочиняли сценарии, разыгрывали спектакли, напропалую эксплуатируя материалы следствий, процессов, отбирая, казалось бы, совершенно необычные и такие правдоподобные, такие близкие по духу и по всему настрою сюжеты. Скажем, сюжет, в котором следователь на знаменитом процессе троцкистского блока обнаружил в заднем кармане брюк подследственного Рейнгольца, замечательного революционера, отважного человека, молитву. Дотошный следователь на этом факте заострил внимание, обнародовал эту деталь, чтобы безбожный мир хохотал и издевался над приговоренным: "Молитву зашил, а ведь партейный…"
"На Тебя, Господи, уповаю, да не постыжусь вовек. В Твою руку предаю дух мой… Помилуй меня, Господи, ибо тесно мне; иссохло от горести око мое, душа моя и утроба моя. Истощилась в печали жизнь моя и лета мои в стенаниях; изнемогла от грехов моих сила моя, и кости мои иссохли. От всех врагов моих я сделался поношением даже у соседей моих и страшилищем для знакомых моих; видящие меня на улице бегут от меня. Я забыт в сердцах, как мертвый, я — как сосуд разбитый. Ибо слышу злоречие многих; отовсюду ужас, когда они сговариваются против меня, умышляют исторгнуть душу мою. А я на Тебя, Господи, уповаю; я говорю: Ты — мой Бог. В Твоей руке дни мои; избавь меня от руки врагов моих и от гонителей моих. Яви светлое лицо Твое рабу Твоему, спаси меня милостию Твоею".
Бывший депутат Ивашечкин читал эти слова в Зоне, и тихо было в колонийском клубе, точно вырвался из общей груди безмолвный стон, вырвался и ушел в Вечность, где всегда высшая справедливость, где добрые Боги, где исполнительные и всеведающие Ангелы и Херувимы.
Никольский вышел на трибуну.
Я сидел рядом с Розой. Наше заседание было открытым. Пришло много народу. Роза явно любовалась мужем. Никольский отрастил волосы и чем-то походил на философа Владимира Соловьева. Кстати, мне кажется, Никольский подражал ему. А может быть, не ему, а какому-нибудь святому — Петру или Марку.
— Пророк, — сказал я Розе.
— Вылитый, — улыбнулась она. — И хипповый.
Никольский был одет в джинсовый костюм. Ворот рубахи был расстегнут, точно он подчеркивал: я свободен, и выше моей свободы ничего в этом мире нет. И говорил так, точно уже обрел свободу и успел поставить себе в услужение не только таких, как я, но и повыше, того же Марка или апостола Петра.
— При всех своих противоречиях и разногласиях, — рассказывал Никольский, — троцкизм и ленинизм — это одно ядро с двумя противоположностями. И этому ядру противостоял меньшевизм^ Если говорить о вырождении партии, то надо непременно сказать об изначальном вырождении большевизма, который на разные лады обосновали сначала Ленин и Троцкий, а затем Зиновьев, Каменев, Сталин, Бухарин и другие.