Перекрестившись, он быстро юркнул в постель и там, обернув ступни подолом рубашки, дрожа всем телом, съежился в комок между холодными белыми простынями. Но зато он не попадет в ад, когда умрет, а дрожь ведь пройдет скоро. Голос пожелал мальчикам в дортуаре спокойной ночи. Он бросил быстрый взгляд поверх коврика и увидел желтые занавески, что окружали его кровать со всех сторон. Свет тихо притушили.
Шаги надзирателя удалились. Куда? Вниз и по коридорам или же в его комнату в том конце? Он увидел темноту. Правда ли это про черную собаку, которая ходит тут по ночам, с огромными глазами, как фонари у кареты? Говорят, это призрак какого-то убийцы. По всему телу его проползла струйка ужаса. Он увидел темный вестибюль замка. Старые слуги в одежде как в старину собрались в гладильной, что над лестницей. Это очень давно было. Слуги сидели тихо. Огонь у них горел, но в вестибюле было темно. И вот из вестибюля по лестнице кто-то поднимается. На нем был белый маршальский плащ — лицо все бледное и со странным выражением — а рукой зажимает бок. И он смотрит на слуг так странно. И они тоже на него посмотрели, узнали своего хозяина лицо, плащ и поняли, что он получил смертельную рану. Но куда они смотрели, там была одна темнота, один только темный воздух и молчание. Хозяина их смертельно ранили под Прагой, далеко-далеко за морем. Он стоял на поле битвы — бок зажимал рукой — лицо было бледное и со странным выражением — и надет был на нем белый маршальский плащ.
До чего было холодно, странно думать про это! Темнота всегда странная и холодная. Отовсюду бледные лица со странным выражением, глаза огромные, как фонари у кареты. Это призраки убийц, тени маршалов, которых смертельно ранили в битве далеко-далеко за морем. Что они хотят сказать, почему у них такое выражение странное на лице?
Молим Тя, Господи, посети обитель сию и избави ее от всех…
Домой на каникулы! Это так здорово, мальчики ему рассказывали. Зимой, рано утром, у подъезда замка усаживаются в кебы. Колеса скрипят по гравию. Ректору счастливо оставаться!
Ура! Ура! Ура!
Кебы едут мимо часовни, все снимают шапки. Потом катят весело по проселку. Кучера показывают своими кнутами на Боденстаун. Мальчики кричат ура. Проезжают усадьбу Фермера-Весельчака. Ура, еще ура и снова ура. Проезжают через Клейн, с криками, с приветствиями, их тоже приветствуют. В полуоткрытых дверях стоят крестьянки, кое-где и мужчины. Приятный запах в зимнем воздухе, запах Клейна — дождем пахнет, зимней улицей и тлеющим торфом и толстой материей крестьянской.
В поезде полно мальчиков, это длинный-длинный шоколадный поезд с кремовой обшивкой. Кондукторы ходят взад-вперед, открывают, закрывают, запирают, отпирают двери. Они в темно-синей форме с серебром, и свистки серебряные у них, и от ключей веселая музыка: клик-клик, клик-клик.
А поезд все мчится, по равнине, потом мимо холма Аллена. Телеграфные столбы мелькают, мелькают. Поезд вперед, вперед. Знает куда. До́ма в прихожей уже цветные фонарики, гирлянды зеленых веток. Вокруг трюмо плющ и остролист, зеленым плющом, алым остролистом обвиты все канделябры. И старые портреты по стенам тоже в плюще и остролисте, в зеленом и алом. Плющ и остролист в честь него и в честь Рождества.
Так чудесно…
Все домашние. Стивен вернулся, Стивен! Шум, все его приветствуют. Мама его целует. А это правильно? А папа теперь стал маршал, это же выше, чем мировой судья. Стивен вернулся!
Шум, шум…
Был слышен шум занавесок, как их кольца отдергивались по стержням, плеск воды в тазиках. Шум, как кругом в дортуаре вставали, одевались, мылись; шум, как надзиратель хлопал в ладоши, прохаживаясь и подгоняя мальчиков. В бледном солнечном свете виднелись желтые отодвинутые занавески, раскиданные постели. Его постель была совсем горячая, его лицо и тело совсем горячие.
Он поднялся и сел на край постели. Он чувствовал слабость. Попытался натянуть чулок, он на теле казался противно грубым, шершавым. Свет солнца был чужой, холодный.
Флеминг сказал:
— Тебе что, нездоровится?
Он сам не знал, и Флеминг тогда сказал:
— Давай обратно в постель. Я Макглэйду скажу, тебе нездоровится.
— Он заболел.
— Кто?
— Скажите Макглэйду.
— Давай обратно в постель.
— Он что, заболел?
Один мальчик поддерживал его за руку, пока он стаскивал приставший к ноге чулок, и потом он залез обратно в постель.
Он съежился между простынями, радуясь, что они еще теплые. Ему было слышно, как мальчики, одеваясь и собираясь к мессе, разговаривают между собой. Это подло было так делать, спихнуть его в жолоб в уборной, говорили они.
Потом голоса их затихли, они ушли. Голос около его кровати сказал:
— Дедал, ты на нас не наябедничаешь, правда же?
Там было лицо Уэллса. Он взглянул на него и увидел, что Уэллс боится.
— Я это не нарочно. Ты ж не наябедничаешь, правда?
Папа сказал ему, что бы он ни делал, никогда не доносить на товарищей. Он покачал головой и ответил нет, и ему стало радостно. Уэллс сказал:
— Я не нарочно, вот клянусь. Я только так, для смеха. Ты извини.
Голос и лицо удалились. Извинился потому что боится. Боится, это какая-то болезнь. Звери болеют раком или может чем-то другим. Это было давно-давно в сумерках тогда на площадке, он переступал с места на место в хвосте команды, и тяжелая птица низко летала в сером свете. В Лестерском аббатстве зажгли свет. Уолси там умер. Он был погребен аббатами.
Это было не Уэллса лицо, а надзирателя. Он не притворяется. Нет-нет, он правда заболел. Он не притворяется. И он почувствовал у себя на лбу руку надзирателя, и под этой рукой, холодной и влажной, почувствовал, какой у него горячий и влажный лоб. Это было как почувствовать крысу, она скользкая, влажная, холодная. У каждой крысы два глаза, чтобы смотреть. Шкурки гладкие, скользкие, лапки крохотные поджаты, чтоб прыгать, глазки черные, блестящие, чтоб смотреть. Они понимают как это надо прыгать. А вот тригонометрии крысиный ум не может понять. Когда они дохлые, то лежат на боку, и шкурки тогда у них высохшие. Это тогда просто падаль.
Опять появился надзиратель, и голос его теперь говорил, что он должен встать, что это отец помощник ректора сказал, ему надо встать, одеться и пойти в лазарет. И пока он одевался, стараясь как можно быстрее, надзиратель приговаривал:
— Ничего не поделаешь, надо перебираться к брату Майклу, раз пузик у нас болит! Ух как несладко, когда пузик болит! Уж такой бледный вид, когда пузик болит!
Он так говорил, потому что добрый. Это всё, чтобы он смеялся. Только он смеяться не мог, у него все щеки и все губы дрожали, и раз так, надзирателю пришлось самому смеяться.
И надзиратель крикнул:
— Живенько марш! Сено-солома!
Они спустились вместе по лестнице, прошли по коридору и мимо ванной. Минуя дверь в ванную, он с чувством смутного страха вспомнил теплую и болотистую, торфяного цвета воду, теплый и сырой воздух, шум от плюханий в воду и запах от полотенец как от лекарств.
Брат Майкл стоял в дверях лазарета, и из двери темного чулана по правую руку от него шел запах как от лекарств. Он шел от пузырьков на полках. Надзиратель заговорил с братом Майклом, а тот отвечал и обращался к надзирателю сэр. У него были волосы рыжеватые с сединой и какой-то чудной вид. И чудно тоже, что он так и будет всегда братом. И потом еще чудно, что его нельзя было называть сэр, раз он был брат и у него был вид не такой, как у остальных. Он что, не такой святой, почему он не мог сравняться со всеми?
В комнате были две кровати, и на одной лежал мальчик; и когда они вошли, он крикнул:
— Привет! Да это малыш Дедал! С чего это ты сюда?
— Со второго этажа, — сказал брат Майкл.
Это был из третьего класса мальчик. Пока Стивен раздевался, он все просил брата Майкла дать ему поджаренного хлеба с маслом.
— Ну, ломтик, пожалуйста, — говорил он.
— Не умасливай! — отвечал брат Майкл. — Завтра утром, когда доктор придет, мы тебя выпишем из лазарета.
— Выпишете? — переспросил мальчик. — А я еще не поправился.
Брат Майкл повторил:
— Завтра утром мы тебя выпишем из лазарета.
Он наклонился и стал шуровать уголь в камине. Спина у него была длинная как у лошади, что возит конку. Он двигал усердно кочергой, а головой кивал мальчику из третьего.
Потом брат Майкл ушел, а еще погодя немного мальчик из третьего отвернулся к стенке и заснул.
Это лазарет. Значит, он заболел. А они написали домой, маме с папой? Хотя еще быстрей было бы, если бы кто-то из священников поехал и им сказал. Или он бы сам написал письмо, а священник бы передал.
Дорогая мама
Я заболел. Я хочу домой. Ты приезжай, пожалуйста, и меня забери домой. Я в лазарете.
Твой любящий сын,
СтивенКак они далеко! За окошком холодным светом светило солнце. Он подумал, а вдруг он умрет. В солнечный день все равно же умирают. Может, он умрет раньше, чем мама приедет. Тогда по нему отслужат заупокойную мессу в часовне, так было, когда Литтл умер, ему мальчики рассказывали. Мальчики все придут на мессу, все будут в черном, лица у всех печальные. Уэллс тоже придет, но на него никто даже смотреть не захочет. Ректор будет в черной с золотом мантии, и свечи будут гореть высокие, желтые, на алтаре и вокруг катафалка. И потом медленно гроб вынесут из часовни, и его похоронят на том маленьком кладбище общины, за главной аллеей липовой. И Уэллс будет жалеть, что он сделал. И колокол будет медленно звонить.