После ужина отец и мисс Сун повели его в дискотеку. Он и не думал, что теперь в Пекине может такое быть. Ребенком он ходил с родителями в шанхайский «Ти-Ти-Си», «Байлэмянь», во Французский ночной клуб. Он как будто снова туда попал. Но, глядя на призрачный свет ламп, на женщин, похожих на мужчин, и на мужчин, похожих на женщин, которые двигались в танце, как тени в лунном свете, он чувствовал себя неспокойно, словно человек, неожиданно вытащенный на сцену, который не может войти в роль. Перед этим, в ресторане, он ел мало, блюда уносили почти не тронутыми. Желудок протестовал, отказываясь принимать пищу. Там, в уездном центре, в столовую всегда берут с собой алюминиевую коробку и все, что не съедено, уносят домой.
В зале звучит музыка. Пары кружатся в странном танце — не обнявшись, а друг против друга, изогнувшись и приседая, как бойцовые петухи перед схваткой. Сколько же сил расходуют эти люди! Он вспомнил тех, кто сейчас в поте лица убирает с полей урожай. Они работают, согнувшись в три погибели. Справа — налево, слева — направо мелькают их руки. Вот они распрямляются и кричат хрипловатыми от жажды голосами куда-то вдаль: «Воды! Воды!..» Эх, прилечь бы сейчас в зеленой тени, на краю канала с бурлящей желтой водой! Чтобы легкий ветерок доносил запахи рисовой соломы, ароматы трав. Как чудесно было бы!..
— Вы танцуете, господин Сюй? — Голос мисс Сун раздался над ухом неожиданно, и запах поля, который он уже был готов вдохнуть всей грудью, этот чудный запах, куда-то исчез. Он повернулся и взглянул на нее: такие же блестящие глаза, такие же ярко-красные губы. Как тогда, у той.
— Нет, я не умею, — смущенно улыбнулся он.
Он умеет пасти лошадей, пахать землю, косить… Для чего ему уметь танцевать? Да еще так странно, как эти люди.
— Не надо ставить его в неловкое положение, — улыбнулся отец. — Вон, смотри, директор Ван идет тебя приглашать.
Подошел красивый молодой мужчина в черном костюме. Обогнув стол, он склонился в поклоне перед мисс Сун, и через минуту оба уже были внизу, среди танцующих.
— Все еще колеблешься? — Отец снова разжег трубку. — Ведь ты лучше меня знаешь, что политика у коммунистов постоянно меняется. Сейчас добиться разрешения на выезд довольно легко, а как будет дальше — трудно сказать.
— Мне многое дорого здесь, — ответил он, поворачиваясь к отцу.
— Даже то, что тебе пришлось пережить?
— Лишь познав горечь, можно понять цену счастья.
— А? — Отец удивленно на него посмотрел.
Он почувствовал, что внутри все дрожит. И вдруг подумал о том, что отец тоже принадлежит к этому чужому, непонятному миру. Внешнее сходство не может заменить собой духовную близость. Он смотрел на отца, и в глазах его был такой же немой вопрос.
— Все еще… ненавидишь меня? — Отец первым нарушил молчание и отвел глаза.
— Нет, что ты, совсем нет! — Он взмахнул рукой, точь-в-точь как это делал отец. — Ведь ты же сам говорил: что прошло — то прошло. Это совсем другое…
Мелодия сменилась новой, на этот раз тягучей, медленной, как течение воды в канале. Свет лампы, казалось, померк, стало трудно различать силуэты внизу, в танцевальном круге. Отец, склонив голову, тер лоб с грустным унылым видом.
— Действительно, прошлого не вернешь. Но вспоминать все равно больно… Знаешь, мне тебя всегда не хватало. Особенно теперь…
Тихий голос отца сливался с печальной мелодией, становился едва слышным. Так было жаль его!
— Я верю тебе, — сказал он. Задумался и добавил: — Мне тоже тебя не хватало.
Отец поднял лицо.
— Правда?
Да. Правда. Двадцать лет назад была осенняя ночь, и лунный свет сквозь размокшую от дождя и порванную оконную бумагу падал снаружи на человеческие тела, лежавшие словно груда тряпья. Люди — может, десять, может, больше — спали вповалку на полу низенькой развалюхи. Он лежал, тесно прижавшись к стене, и сырой запах земли пропитал насквозь одежду. Он замерз, его била дрожь. Он на четвереньках сполз с мокрой, преющей соломы. Снаружи поблескивали под лунным светом лужи. Повсюду была вода, оставшаяся после дождя. В воздухе стоял запах гнили. Он добрался до конюшни. Там было посуше. От теплых испарений конского навоза и запаха мочи закружилась голова. Лошади, мулы, ослы жевали солому в своих стойлах. Найдя пустое место, он забрался в ясли и, устроившись кое-как, уснул, словно младенец Иисус.
Косо упал лунный луч, прочертив на стене светлую полосу. Животные, свесив головы через край яслей, словно кланялись лунному свету. В этот момент он остро почувствовал свое беспредельное одиночество. Люди его отвергли, он для них хуже скотины.
Он заплакал. Узкие ясли жали его со всех сторон, давили так же, как давила и жала его жизнь. Отец бросил его, умерла мать. Дядя прибрал все материны вещи, оставив только его. Он поселился в школьном общежитии, получал народную стипендию и смог жить и учиться. Компартия подобрала его, школа выучила. В пятидесятые годы, годы свободы и подъема, он постепенно срастался с коллективом, несмотря на свой замкнутый, ранимый характер и молчаливость, — ведь он был из «ненормальной» семьи. Как и для всех школьников пятидесятых, будущее представлялось ему светлой мечтой. Когда школа осталась позади, мечта стала реальностью. Он надел синюю форму и с учебником под мышкой и мелом в руке вошел в класс.
У него было свое место в жизни. Но начальнику школьного отдела кадров надо было выполнять указания по борьбе с правыми элементами — и вспомнили об отце. Словно кровное родство определяет сущность человека, передается по наследству…
Так он стал «капиталистическим прихвостнем». Прежде буржуазная среда изгнала его, оставив лишь соответствующую строку в анкете. Затем на него надели колпак с броской надписью: «капиталистический элемент и правый уклонист». Он был покинут и брошен всеми и сослан в село, в захолустье на трудовое перевоспитание.
Лошадь дожевала солому и, в поисках корма, потянулась в его сторону, насколько позволяла привязь. Он ощутил на лице ее теплое дыхание, увидел, как эта бурая лошаденка жует толстыми губами, выискивая на дне кормушки рядом с его головой крупинки корма, которые могли там затеряться. Немного погодя лошадка обнаружила его. Но не испугалась, напротив, нагнула голову и, обнюхав его волосы своими влажными ноздрями, стала осторожно облизывать его лицо. Эта неожиданная ласка его ошеломила. Он вдруг обнял длинную лошадиную морду, прижался к ней, почувствовав худобу животного, выпирающие кости, и беззвучно зарыдал, размазывая слезы по бурой лошадиной шерсти. Потом, стоя на четвереньках, он с большим трудом наскреб несколько рисовых зернышек, застрявших в щелях, и эту горсточку придвинул к лошадиным губам.
Где ты был в это время, отец?
Теперь отец приехал.
Это не сон — отец спит рядом, за стеной. Рука скользнула по пружинящему матрасу. Да, это не деревянная кормушка, служившая ему постелью в ту ночь! Лунный свет, просеянный сквозь редкую ткань оконной занавеси, разрисовал мелкими узорами и ковер, и кресло, и кровать, отодвинув их куда-то, сделав призрачными, почти нереальными. Зато все события дня в этом тусклом, неверном лунном свете ожили, приняв отчетливые очертания. Чувство собственного несоответствия всему этому целиком захватило его. Вернулся отец. Оказывается, он совсем чужой, незнакомый человек. Все, что принесло его возвращение — боль воспоминаний, нарушенный покой. И только.
Давно уже началась осень, но в комнате было жарко, как летом. Жарко и душно. Он откинул покрывало и сел на кровати. Включил торшер, огляделся. Стал внимательно рассматривать свое тело: крепкие руки с узловатыми мышцами, впалый мускулистый живот, растопыренные пальцы ног, ладони с желтыми мозолями. Припомнился разговор с отцом.
Вечером, допив кофе, отец отпустил мисс Сун и стал рассказывать о делах своей фирмы, о том, что сыновья от второй жены ни к чему не способны, о своей тоске по старшему сыну и по стране, где прошла молодость.
— С тобой мне было бы спокойнее, — говорил он. — Дела тридцатилетней давности тревожат меня все больше и больше. Я знаю, как много значит здесь социальное происхождение. Здесь никогда не прекратится классовая борьба, и спокойно жить тебе не дадут. Одно время я даже думал, что тебя нет в живых, оплакивал тебя. Постоянно вспоминал тебя совсем еще маленького. Особенно запомнилось торжество в пекинском клубе хуацяо[64], устроенное дедушкой по случаю твоего рождения — клуб был рядом с министерством иностранных дел, — бабушка держала тебя на руках… Я все хорошо помню, словно это было только вчера. Тогда разные фирмы прислали из Шанхая своих представителей — и «Шэньсинь», и «Юнъань», и «Хуафан», и Англо-американская табачная… Ведь ты был наследником большого дела. Первенцем, главным наследником. Знаешь об этом?..
Он при бледном свете лампы под зеленым абажуром разглядывает свое крепкое обнаженное тело — и не может избавиться от нового, странного ощущения. Ведь он впервые из уст отца услышал о том, чего сам не помнил, о своем детстве. Ему представился он, прежний и теперешний, — они стояли друг против друга, такие разные, непохожие. Наконец-то он понял, что именно разделяет их с отцом, делает чужими. Он родился, как говорится, в парчовых пеленках, в доме богатого промышленника, где горели красные фонари, лилось рекою вино, а жены и служанки неустанно восхваляли появление на свет драгоценного дитяти. Он все получал на подносе по первому требованию. И вот из наследника большого торгового дома превратился в простого труженика. Их с отцом разделяет труд. Долгий, очень долгий, горький и радостный.