Татьяна побледнела, страдальчески сморщилась, обхватила перила тонкими перстами, и длинные ногти, крашенные перламутровым лаком, по-птичьи загнулись, обхватывая железную полосу.
– А я не шучу. Почему бы вам не прыгать с парашютом? Вы же себя мучаете, напрасно изводите. Мечта вроде близко, а ее не ухватить. Вы напрасно сжигаете себе нервы. Может, вам муж специально и соорудил эшафот, чтобы вы скончались на нем, непрестанно переживая. Ваше сердце не выдержит, разорвется от неопределенности ощущений, от раздвоенности.
– Нет, это я настояла... Сделай, говорю, стульчик с ремнями, если не можешь сделать здоровой бабе ребенка... На балконе, Павел Петрович, так хорошо загорать, на высоте сидишь, и ветры тут другие, солнечные. Закроешь глаза – и впечатление такое, что и ты летишь рядом с облаками и птицами... Прыжки с парашютом – это иное. Там уже есть крылья, искусственные крылья... Признаюсь вам: один раз я уже попробовала летать, но неудачно. С девчонками жили в общежитии на практике. Они побежали на танцульки, звали и меня, но я отказалась: закройте, говорю, меня на замок, спать буду. Они ушли, да... А я вдруг так загрустила, и потянуло меня на волю. Нет, тогда я о крыльях еще не мечтала. Но подумала: если ангелы действительно живут между нас невидимые то неужели они не подхватят меня?.. И прыгнула с третьего этажа на цветочную клумбу. Сломала ногу. Помню, лежу безобразно в грязи, народ сбежался, и мне стало так обидно за себя, что так некрасиво я валяюсь на глазах у всех и крика от боли не могу сдержать, ору на весь белый свет... Вот это удручает... Ангел-то рядом, а вот не подхватил...
– И потом стали рисовать летающих мужиков в лапсердаках с длинными фалдами...
– Глупости вы говорите, Павел Петрович. Это не мужики в лапсердаках, а ангелы, что живут над землею, чтобы вовремя принять нас. Я позднее это поняла... Потому и портнихой стала, чтобы затаенной ангельской душе выстроить праздничные одежды...
От Гавроша неожиданно пришла весточка. Буквы на боку, как пьяные, бегут враскоряку. С великим трудом разобрал, что, в Жабках случилась беда, и Гаврош проявил неслыханное геройство, похожее на безумство. «Пашка, срочно приезжай на ревизию, – писал егерь. – За опасные мои труды вези ящик водки или хотя бы бутылек столичной. А все прочее – нормалек.
Хозяин земли русской Артем Баринов».
Я повертел писульку, но ничего вразумительного не вычитал, скоро собрался, оседлал свою древнюю «букашку» и покатил к хозяину Жабок. Я не думал ехать в деревню, без матери Жабки как бы отодвинулись, отступили уже навсегда, потерялись в просторах, будто обнадеживающая придорожная вешка по пути к вечному дому. Да и чего богатого, особенно памятного я оставил в случайном сиротском углу, что бы обнадежило меня и позвало в глухой угол? Ветхая случайная конура никак не повязывала меня с прошлым, и можно было без особой грусти, беззатейно распрощаться с нею, как со случайным постоялым двором при дороге. Даже близкие люди теперь охотно покидали меня и не оставляли по себе никакой укрепы...
Мать-то верно чуяла, как грустно и слезно станет без ее сухонькой ветхой спины, как-то удивительно умеющей заслонять меня от знобких ветров, и потому постоянно причитывала по сыну, как по убогонькому. Добра в избе не нажито, землица скоро запустошится, сосенки и березняки бесцеремонно приступят на усадьбу, полонят ее, выпьют всякое напоминание о стремительно откочевавшей жизни. Ведь покинутые людьми избы скоро заселяют невидимые земные и небесные духи и, изгнав домашнего хозяйнушку вон, начинают вести свою зазеркальную жизнь...
...Выхлопная дырявая труба «Запорожца» гудела на всю вселенную, и под эту одуряющую песню, сердцем постоянно сметываясь от радости к внезапной тоске, я и выехал на машинешке лесной дорогою к деревне, еще не полоненной чертополошиной, хвощом и осотником. Избы, как земляные лоснящиеся бережины, еще не просохшие после весеннего дождя-ситничка, и река Проня, пока не вошедшая в свои берега после половодья, вкрадчиво прижималась к деревне.
Новую пустошку я заметил сразу, еще не поверив глазам своим; моя изобка как бы выпросталась, отбежала от деревни наособицу, осиротело озиралась, потеряв соседку. На кого теперь опереться плечом в зимние ветродуи, когда заносит деревеньку по самую макушку, у кого испросить подмоги во внезапное лихо? Соседний дворишко повыгарывал, остались от него зольное пятно, нелепо торчащая русская печь и груда обгорелого житейского сора, как-то безобразно выпирающего из-под битого кирпича и прелых, обильно залитых головней, испускающих кисловатый дымок, словно бы только вчера случилась эта беда, и под древесным трупьем, призасыпанным прахом, еще живет коварное пробежистое пламя, готовое выметнуться наружу.
Еще не заходя в дом, я зачем-то споро прошел задами на пожарище и оторопело застыл возле, пристально всматриваясь в бесполезный теперь хлам, словно бы старался разглядеть в этой горестной картине прежнее крепкое жилье о три окна с геранями, одетых в изузоренные ризы, крашеный палисад с тремя древними яблонями, деда Левонтьича, сидящего на передызье на лавке, одним краем приткнутой к развесистой ветле, в лохматых разношенных валенках с калошами и цигейковой шапенке, похожей на кирпич, присдвинутый на затылок. Пусто было возле развала, никто из погорельцев не рылся средь обгорелых останков с горестным старанием, слепо отыскивая что-то приличное, еще годное для житья, и у баньки, уныло торчащей на дальней меже, не колготился Левонтьич с топоришком в руках. Я невольно приценился к своему дому, стоявшему метрах в пяти от пожара, и поразился чуду: огонь не коснулся нашей изобки, словно бы чья-то небесная рука загибала ярое пламя на сторону и напускала на беззащитные стены охлаждающие ветровые струи, значит, не судьба была повыгарывать мне...
В боковом окне торчало любопытное старушье лицо, словно бы вырезанное из куска еловой коры, с седым клочом волос, глубоко запавшим ртом, и в этом привидении я с трудом признал хозяйку Анну. Стекло отблескивало в вечерней заре, и в пролысинах розоватого света старуха казалась стенью, лишь смутным напоминанием о той могутной бабе-гренадерке, с которою я распрощался по осени. Может, она спутала меня с Левонтьичем, давним ее ухажером, неожиданно принявшим городской вид? Я стянул с головы вязаный черный колпак, вошедший в моду после чеченской войны, и поклонился. Но Анна так и не сшевельнулась, может, то была припечатанная к стеклу черно-белая фотка?.. В Жабках любят дивить честной народ.
В избе стукнула внутренняя дверь, неохотно подались и заскрипели ворота – значит, Гаврош дома и ждет с нетерпением бутылек, чтобы утишить утробный жар. Нет, он не поспешил навстречу, припадая на левую измозоленную ногу, но гордовато, суровя свою натуру, скрадывал меня в тени крыльца. Лицо было бронзовым от вешнего загара, без прежней пропойной худобы и, казалось, лоснилось от сердечного довольства. Вид мужика не только удивил меня, но и неожиданно обрадовал, так что я на мгновение даже запамятовал о несчастных погорельцах, коих не обошла беда. Я почувствовал к Гаврошу что-то братское, словно бы во всем мире оставался единственный родной мне человек. Гаврош лениво смолил вечную цигарку, держа на отлете жиловатую руку, как то делают городские барышни. Что оставалось в Артеме прежним, так это серая застиранная майка, чудом держащаяся на плечах, и впалогрудое, прогонистое, почти мальчишечье тело. Значит, Артем прокалился, высветлился на пожаре и, пройдя сквозь огонь, обрел новое обличье.
– Как доехал? – спросил Гаврош и резко встряхнул головою, так что жесткие волосы рассыпались по плечам на два вороненых крыла. Посмотрел пристально на чинарик, но не кинул у крыльца, а приклеил к нижней губе, приосыпанной редкой рыжеватой щетиной... Зачем добру пропадать?
– Слава богу, живой, – ответил я, подлаживаясь под тон мужика.
Мне хотелось узнать у егеря о случившемся, но я, помня деревенские обычаи, с любопытством не лез. Всему свой час: расспросят и доложат. Гаврош упрямо дожигал окурок, словно в этом бычке, в его ядовитых никотиновых останках, окрашивающих палицы в охряный цвет, и хранилось самое блаженное и хмельное, чем украшается такая постная, никчемная жизнь.
– Коли приехал – живи, – милостиво разрешил Гаврош и поднялся к себе в дом, будто это не он подавал мне телеграмму и срочно зазывал в Жабки.
...Раньше зимами я так тосковал по деревне, что мое скудное житьишко, моя холостяцкая нора в моем воображении порою преображались в богатые благочестивые хоромы, не скудеющие радостью, постоянно освещенные солнцем; я летел в лесной засторонок на крыльях, во всю дорогу неустанно подстегивая себя, не давая передышки. Господи, как мы умеем украшивать минувшее, а пережитое переносить в будущие времена, хотя догадываемся, что даже крохотные оттенки, слабые зарницы от перечувствованного уже невозможно повторить. Но воспоминаниями-то и украшается жизнь человека, иначе бы он стал беспамятной, уныло жующей скотиною.