Грузенберг родился на юге России и кончил Киевский университет, но вся деятельность его протекла в Петербурге. Первым процессом, в котором его имя стало известно широким кругам, было дело еврея-аптекаря Блондеса, обвинявшегося в ритуальном убийстве. Виленский суд (без участия присяжных заседателей) признал Блондеса виновным, но его защитники - Спасович, Миронов и Грузенберг - добились кассации приговора Сенатом и при вторичном рассмотрении дела Блондес был оправдан.
{242} Это было в 1900 году. Когда вслед затем началась полоса политических и литературных процессов, в наиболее громких из них мы неизменно встречаем на скамье защиты молодого Грузенберга. Особенно удачными были его выступления по делам работников печати. Корней Чуковский, которого он защищал по одному из таких дел, посвятил одну из своих книг "Защитнику книг и писателей - О. О. Грузенбергу".
В 1913 году Грузенберг отдается всем своим существом защите Менделя Бейлиса. На этом знаменитом процессе, в самом апогее его карьеры, я впервые его увидел. Нас познакомили в коридоре Киевского суда во время очередного перерыва. Несколько дней спустя, сидя в битком набитом зале заседания, я прослушал его шестичасовую защитительную речь.
В первые недели революции Временное правительство назначило его сенатором уголовного департамента Правительствующего Сената. Одновременно М. М. Винавер был назначен сенатором по гражданскому департаменту.
Но уже спустя несколько месяцев октябрьский переворот смел с лица земли и Сенат, и русскую адвокатуру. В Советской России Грузенбергу было делать нечего, и он разделил участь многих товарищей по сословию - бегство сначала в Гетманскую Украину, а затем через Крым и Константинополь в Западную Европу. Он жил недолгое время в Берлине, затем переселился в Ригу, где занимался практикой и основал ежемесячный юридический журнал "Закон и Суд", существовавший до 1938 г.
Последние годы жизни Грузенберг провел в Ницце. Смерть дочери, болезнь единственного сына и собственные немощи омрачили его закат.
{243} Образчиком Грузенберговских защит может служить дело поручика Пирогова, о котором он рассказал в статье в "Современных Записках" и затем в книге "Вчера".
Дело Пирогова, которого Грузенбергу удалось дважды спасти от, казалось бы, верной смерти, - подлинный триумф адвоката. В 1908 г. к нему явился молодой коллега, накануне получивший телеграфную просьбу из Владивостока позаботиться о защите кассационной жалобы приговоренного к смерти Пирогова.
Дело слушалось в Главном Военном суде в тот же день.
Грузенберг согласился выступить, и оба поехали в суд. Ни тот, ни другой дела не знали; перед заседанием не удалось даже перелистать бумаги. Оставалась "одна надежда на напряженное прислушивание к докладу".
Но доклад подходит к концу, а поводов для кассации всё нет. Наконец, докладчик цитирует из обвинительного акта заключительные строки: на основании вышеизложенного, трое подсудимых обвиняются по таким-то статьям Угол. Уложения, а поручик Пирогов - "и по 110, 112 ст. книги XXII Свода Военных постановлений". При этих словах, в груди защитника "закипает, подымается, бурлит волна радости... Пирогов спасен, спасен".
Его спасло одно слово, уловленное Грузенбергом из доклада, вернее одна буква: "и". Эта спасительная буква свидетельствовала о том, что Пирогов обвинялся не только в воинских преступлениях, но и, вместе с остальными подсудимыми, по общеуголовному кодексу. В виду этого, уголовный суд во Владивостоке нарушил закон, не допустив к его защите присяжного поверенного.
После долгого совещания, военные судьи вернулись в зал для оглашения резолюции: приговор суда отменен. Дело слушалось вновь во Владивостоке. Когда оно вскоре пришло в Петербург с вторичным смертным приговором, Грузенбергу, успевшему тщательно познакомиться с делом, удалось добиться не только отмены второго {244} приговора, но и прекращения дела. Так участь Пирогова решила буква "и", подхваченная напряженным вниманием защитника и использованная благодаря его находчивости.
По складу ума и характера, Грузенберг не мог стать крупным политическим деятелем. Он был слишком независим и своенравен, чтобы быть дисциплинированным членом партии, и слишком импульсивен и нетерпим, чтобы стать партийным лидером. Но он со всей страстностью своей натуры интересовался политикой. Особенно болезненно переживал он всё, что касалось судеб еврейства.
Борьбе за права евреев в царской России была посвящена его общественная работа, а как адвокат, он отдавал свои силы защите русских евреев от наветов и преследований. Но ненависть к черносотенству и презрение к карьеристам среди чиновников и судей не мешали ему нежно любить Россию и русский народ. Он особенно любил русский язык. Его речь была образная, богатая выразительными, иногда даже неправильными, оборотами. И в его писаниях сохранился этот характерный стиль, всегда полный взволнованной теплоты живого слова ("Есть в этом стиле, - говорит П. Н. Милюков, - что-то от Герцена... Это куски жизни, оторванные с кровью" (из рецензии на книгу "Вчера", "Последние Новости" от 14 апреля 1938 г.).).
Давно сказано, что "стиль - это сам человек". Это изречение, как нельзя лучше, подходит к писаниям Грузенберга. Его литературный стиль - стиль оратора.
Независимость и неустрашимость - отличительные черты Грузенберга, как адвоката, - наложили свой отпечаток на каждую написанную им страницу, в частности, на опубликованную в 1938 году в Париже книгу воспоминаний "Вчера". И в этой книге о своем прошлом автор дает волю "своему боевому характеру и неумению {245} (скорее нежеланию) сглаживать острые углы" и "темпераменту, счастливому для борьбы, но несчастному для повседневщины".
Книга Грузенберга не дает связной истории его жизни; это ряд очерков и зарисовок. Глава о детстве и невзгодах, смолоду закаливших его характер, одна из лучших в книге. Еврейство закрыло ему доступ к научной карьере. Но он не жалеет о том, что ему не пришлось стать криминалистом-теоретиком и писать "диссертации о свободе несвободной воли" или отыскивать "секрет нежестокой жестокости наказания". "Обойдемся. Куда интереснее драться в судах", заявляет он.
И подлинно: судебные битвы, уголовные защиты - его стихия. Готовясь к выступлению, он "чувствует, что надвигается, забирает меня в полон исполненное страдание и в то же время непередаваемого счастья боевое настроение судебного защитника". При этом его никогда не покидает и то человечное, братское отношение к подсудимому, которое в неменьшей степени ценно в защитнике, чем находчивость и блеск. Нельзя не верить его искренности, когда он рассказывает о том, как приступая к защите он "почувствовал, сознал всем существом ужас одиночества и отчужденности тех, кого закон наряжает в арестантскую куртку, помещает на обнесенной решёткой скамье и ставит перед лицом судей и прокуроров в блестящих мундирах".
Значительная часть книги Грузенберга посвящена воспоминаниям о защите в разных русских судах - перед присяжными, в судебной палате с сословными представителями, в Главном военном суде. Тут и знаменитое дело Бейлиса, и дела о еврейских погромах, о рабочих волнениях, политические защиты, защиты писателей и журналистов и, наконец, самая тяжелая серия дел, объединенная автором под заголовком "Бред войны": трагедии жертв шпиономании, юдофобства, заразивших русские военные круги в 1915 и 1916 г.г.
{246} Роль Грузенберга, как защитника, не ограничивалась выступлением на суде. Нередко дело попадало в его руки уже после смертного приговора и не всегда были налицо формально достаточные поводы для кассации. В таких делах Грузенберг выступал не в выигрышной роли плэдирующего адвоката, но - пользуясь одним из его любимых выражений - в роли "хлопотуна". Он хлопотал об отсрочках, о смягчении приговоров, о возобновлении дел, - хлопотал у министров, сенаторов, председателей, прокуроров. Много обреченных обязаны спасением его феноменальной настойчивости и энергии.
В мемуарах наших дореволюционных деятелей мы привыкли находить больше всего политики. В книге Грузенберга политических рассуждений почти нет, чувствуются лишь политические настроения. Но и в этих, едва намеченных, не отчетливо выявленных настроениях автор остается самим собой; он независим. В его политическом мировоззрении дет и налета фальшивой идеализации прошлого. Нельзя не увидеть правду в его словах:
"Нечего себя обманывать; всегда были две России. Одна, с "Боже, царя храни" и с "Долой самодержавие!", с тюремщиками и с жертвенной интеллигенцией. Другая Россия: внешне-смиренная, как будто покорная, но непримиренная и, вероятно, еще надолго непримиримая - крестьянская Россия".
Только в одном Грузенберг истинный эмигрант: в обостренном чувстве утерянной родины. Не случайно цитирует он слова Короленко из своего последнего с ним разговора, в котором речь зашла о начинавшейся тяге заграницу: "Горько им будет заграницей. Знаю по себе, по своей американской поездке. Сколько раз порывался бежать домой от душившей меня тоски. Даже в сибирской ссылке я чувствовал себя много счастливее, чем в Америке: всё свое. Тоска - и та какая-то другая, не такая сердитая, как там".