Имя Плевако гремело по всей России, - громче, чем имя кого-либо из русских адвокатов. Все слышавшие его на суде восторженно отзывались о впечатлении, которое производили его речи. У Плевако был монгольский тип лица с неправильными чертами, но мой отец, слышавший некоторые из самых знаменитых его защит, рассказывал, что даже наружность Плевако {261} преображалась и он казался красавцем, когда он был "за делом", т. е. говорил.
Но таково было только впечатление очевидцев. Речи Плевако, в противоположность речам Андреевского и Спасовича, много теряют при чтении. А о нем, как о личности, приходилось слышать главным образом разного рода анекдоты, иногда занимательные, но часто пошлые, а во многих случаях попросту выдуманные.
Маклаков в своем докладе подошел к своей задаче не только, как поклонник и преданный друг Плевако, но и как его добросовестный биограф. В обширном докладе, занимающем в сборнике свыше сорока страниц, он дает написанный яркими красками портрет этого великого мастера судебного красноречия и яркую характеристику его своеобразного подхода к проблемам морали, религии, политики и права.
Лекция Маклакова о Плевако является ценным вкладом в историю русской адвокатуры. На мой взгляд, она служит одним из лучших украшений юбилейного сборника.
Особую главу в жизни В. А. Маклакова занимают его отношения с Львом Толстым. По мировоззрению, интересам, характеру деятельности, Толстой и Маклаков как будто не имели между собой ничего общего. Но Маклаков благоговел перед Толстым, и Толстой явно был к нему благосклонен.
Маклаков много раз возвращался к теме о Толстом. В юбилейном сборнике напечатаны две публичные лекции, прочитанные им в России в первые годы после смерти Толстого: "Толстой, как общественный деятель" и "Толстой и суд". Уже в эмиграции, на чествовании десятилетия со дня смерти Толстого Маклаков выступил {262} с превосходной речью - "Толстой и большевизм". И, наконец, в связи со столетием рождения Толстого, в 1928 году, в "Современных Записках" появились две большие статьи Маклакова, посвященные религиозно-философскому мировоззрению Толстого.
Из этого перечня видно, что Маклаков интересовался не только художественным гением Толстого, о котором написано так много на всех языках, но и его учением, от которого большинство поклонников "Войны и Мира" предпочитают отмахнуться. Притом в работах Маклакова чувствуется не только отвлеченный интерес к идеям Толстого, но и душевная потребность продумать и прочувствовать смысл его моральной проповеди.
Публичную лекцию "Толстой и суд" я читал с увлечением и в газетном отчете, и когда она появилась в 1914 году в "Русской Мысли". Я особенно рад тому, что благодаря юбилейному сборнику она снова стала доступной. Эта лекция кажется мне едва ли не лучшим из всего, что написано Маклаковым, - вернее, не написано, а сказано, так как и здесь мы имеем перед собой стенографическую запись его речи, произнесенной в переполненном публикой зале Калашниковской биржи в Петербурге. Ни в одной из речей Маклакова не чувствуется такой теплоты, такого увлечения темой и нигде он не достигает таких вершин ораторского искусства. Я не имею возможности говорить здесь о содержании лекции - тема "Толстой и суд" слишком глубока для беглого изложения (Отдельные места из лекции Маклакова цитируются в напечатанной в этой книге работе "Толстой и право".).
Очень интересен также доклад "Толстой, как общественный деятель" (не совсем удачно, как мне кажется, названный). В нем Маклаков с большим знанием предмета рассказывает о работе Толстого в {263} Яснополянской школе, об его участии в кормлении голодающих в 1891 году, о помощи, оказанной Толстым духоборам при их переселении в Канаду и т.д.
Аграрные беспорядки... Дело о Выборгском воззвании... Столыпин и Азеф... Последние дни царского режима... Ф. Н. Плевако, Лев Толстой... Широкий спектр русской жизни дореволюционного времени открывает перед нами сборник речей и лекций Маклакова. Перечитывая их, переживаешь собственную молодость.
{264}
ПИСЬМО В. А. МАКЛАКОВА
Париж, 2 мая 1950 года.
Спасибо за присланный Вами отчет о Сборнике. Я лежу в постели, не могу сесть за стол, но хочу Вам ответить. Не затем, чтобы с Вами спорить, а чтобы кое-что Вам пояснить. Думаю, что ничем не могу выказать более уважения и внимания к Вашему мнению.
Вы оба, М. А. Алданов и Вы, осудили мою речь на Выборгском процессе. Это, конечно, Ваше законное право, и Вы, может быть, правее меня. Но так как Вы не только осудили, но и мотивировали свое осуждение, причем оба более или менее одинаково, то здесь я Вам обоим хочу кое-что возразить.
Вы оба нашли, что я в своей речи уклонился от главного спора и свою задачу сузил. Ведь, по Вашему, на деле речь должна была идти не о применении уголовной статьи, а о разрешении конфликта между двумя органами верховной власти - Короной и представительством. И Вы тут же прибавляете: суд этим брал на себя несвойственную русскому суду задачу. И раньше: "Постановка этого процесса была величайшей оплошностью со стороны правительства". По какому праву "Палата судила Государственную Думу, Крашенинников-Муромцева?" "Для истории было что сказать на этом историческом процессе". А от этого я неизвестно почему - уклонился и процесс развенчал.
{265} В том, что Вы оба пишете, есть много верного. Но это показывает, что истинный смысл Выборгского процесса от Вас ускользнул.
Спор между Короной и представительством действительно не мог быть задачей суда и правительство правильно его так на суде не ставило. Оно само по необходимости развенчало процесс, сведя его к маленькому вопросу о том, позволительно ли призывать не платить податей и не ставить рекрутов? Сейчас во Франции коммунисты призывают не разгружать судов с американским оружием и, вопреки закону о реквизиции, уговаривают рабочих не грузить их в Индокитай.
Допустимо ли это? Только аналогичный вопрос и был поставлен на суде в 1907 году. Ничего похожего на спор Короны и Думы в нем не было. Но, к удивлению нашему, сами подсудимые на суде пожелали его ставить именно так, не замечая, что все речи думцев, благодаря этому, допускали, что подобный спор может быть Палате подсуден. Думцы своей постановкой защиты сделали то, в чем Вы упрекнули Правительство, т. е. признали компетентность Палаты в этом превышающем ее задачи вопросе.
Вы здесь не замечаете противоречия. Такие речи, как подсудимых, можно было говорить в Учредительном Собрании, в новой Думе, на собрании политической партии; там они были бы уместны и убедительны. На суде они были фальшивы и неискренни. Ведь ясно, что они, эти речи, говорились не для судей, а через их головы публике и потомству. Я законность этого вполне признаю, но при условии, что говорят так не только для судей, - не только для тех, к кому обращаются, а кроме того, и к потомству. Но говорить речь на суде, в условиях судебного производства, заранее отрицая за судом эту компетентность, значит занимать позицию фальшивую и недостойную. При ней уже нельзя возмущаться тем, что "Крашениниников судит Муромцева". Сами подсудимые приняли суд Крашенинникова...
Это причина, почему я вовсе не хотел в Выборгском процессе участвовать. Но так как я мешать другим не хотел, то {266} я хотел просто молчать. Помню, как меня Набоков уговаривал не смущать обвиняемых, не вносить раскола и т. д. Тогда и кончили на компромиссе. Мне предоставили говорить последним, и только в пределах компетенции суда, т. е. в данном случае в пределах спора между 132 и 129 ст. И идейной стороной моей защиты был вопрос, которым я кончил речь:
найдутся ли у нашего закона защитники? Но могу прибавить, что никогда я в своей речи не ощущал такой солидарности с подзащитными, как в этом процессе; и она же произвела большое впечатление на судей. Камышанский (прокурор палаты) ворвался в совещательную комнату, с заявлением, что будет лично мне возражать. Его успокоил уже Крашенинников...
Прибавлю, что мне не свойственно говорить только для публики и для потомства, минуя тех, к которым я обращаюсь, и потому от "исторической" речи на суде я сознательно и убежденно уклонился. Но этот мотив, по-видимому, от Вас ускользнул.
Если Вы знакомы с моими книгами о Первой и Второй Государственной Думе, то Вы знаете и без моих указаний, что мое разногласие с перводумцами было очень глубоко. Ведь я всегда считал, что 1905 год была не революция, а последний акт эпохи реформ 60-ых годов. Революция произошла только в 1917 г. и с тех пор продолжается уже по своим революционным законам. Но в 1906 году Первая Дума, отражая этим настроение нашей общественности, решила, что революция уже наступила, и вела себя соответственно этому. Был поставлен конфликт между Короной и Думой. В этом конфликте Дума была агрессором, а не Корона; но. как всякий агрессор, она была уверена, что на нее нападают. Ведь она дошла до того, что самый роспуск 8 июня был ею изображен "беззаконием". Кокошкин пытался это доказать на процессе, но его аргументы по их слабости были недостойны его.