Забегая вперед, должен признаться, что я был поражен единодушными добрыми словами, вызванными упоминанием о Николае Ильиче.
Он преподавал в университете нашим академикам Алпатову, Лазареву и многим другим. Они бывали у него в доме, и девочка росла в атмосфере любви к искусству.
— Мне повезло, — задумчиво проговорила Лена, — с малых лет я училась в Московской художественной школе, что в Лаврушинском переулке, напротив Третьяковской галереи.
И это с первых шагов как-то сроднило меня с Третьяковкой.
Весною не вылезала из сквера, не говоря уже о самой галерее. Мы были там совсем свои. Маленькие, но свои. Нас все знали и привечали.
В классах много рисовали, писали, компоновали. Прошло семь лет. И вот настал 1962 год, экзамен в Суриковский институт.
Никогда не забуду, какой был большой конкурс. Все было, как во сне. Не помню, как получила пять по рисунку, четыре по живописи.
Спасибо школе, которая меня многому научила.
Первые три года в институте пролетели незаметно. Снова студия, модели, композиции, совсем как в школе. Но летом мы ездили в Керчь, Таллин, Махачкалу. Писали этюды, пусть не очень умелые, но откровенные.
Я увидела и полюбила яркую, яркую нашу жизнь.
Навсегда останутся в памяти эстонский праздник песни, дивные головы поющих девушек и парней, монументальные и вдохновенные.
Портрет балерины О. Аверьяновой.
Простые, как фрески Джотто.
На другое лето поехали в горы.
Аул Кубани.
Все было непривычно, ведь облака заходили в мою комнатку, я научилась здесь мечтать. Меня учили строгости отбора мастера древнего народного искусства.
И, конечно, незабываема первая встреча с Каспием, капризным, иногда грозным. Махачкала, соленый запах моря, рыбаки, романтика труда. Наши студенческие поездки, летняя практика были большой школой жизни.
Наступил четвертый курс.
Заветная дверь монументальной мастерской.
Не забыть мне летнего дня, когда мы с подругой Леной Тупикиной пришли на утицу Горького, в огромный дом, поднялись на верхний этаж и с трепетом остановились у двери с табличкой «Дейнека».
Только теперь я понимаю, какой наив была мечта уговорить Александра Александровича Дейнеку вести нашу монументальную мастерскую.
Но вот звонок прозвучал.
Нескоро открылась дверь. Небольшого роста, коренастый мужчина в клетчатой спортивной блузе.
Дейнека не ждал нас, мы пришли экспромтом, а он работал, в руках была испачканная краской тряпка…
Мы что-то лепетали, он на нас внимательно глядел, а потом резким движением крупной, очень крупной руки пригласил войти. И вот мы с подругой переступили порог мастерской Дейнеки.
Нам она показалась огромной, хотя теперь я знаю, что она совсем небольшая.
Помню Венеру Милосскую и бельведерский торс в натуральную величину — гипсовые слепки… Картины Дейнеки на стенах. В центре мольберт и завешенный холст.
«Ну что, две Лены?» — вдруг улыбнулся Дейнека и перестал быть страшным и великим. Он положил большие рабочие руки на круглый столик и стал слушать… и отвечать.
Всю жизнь буду себя клясть, что я не записала эту беседу.
Но мы были юны и, наверное, совсем глупы. Как миг, пролетел этот час.
Зима в деревне Чернопены.
Помню, как он, прощаясь с нами, вдруг сказал:
«Монументалист — звание высокое. Ведь вы создаете свои творения на века. Я пробовал себя в самых разных манерах — и в журнальной графике, и в живописи, и во фреске, и в мозаике и в скульптуре… Должен вам посоветовать, дорогие Леночки, — работайте, работайте и дерзайте.
А самое главное, принадлежите своему времени.
Что касается мастерской и моей работы в институте, это вопрос сложный, я подумаю.
Я ничего вам, девочки, обещать не могу».
Мы стояли уже у дверей, когда я вдруг спросила:
«Александр Александрович, вот вы написали девушку — «Юный конструктор». Кто она?»
Дейнека снова стал улыбчивым.
«Леночка, ведь таких девушек сейчас много. Вот, наверное, и вы скоро будете такими».
Он крепко пожал нам руки. Больше я никогда его не видела.
Ребята-студенты потом долго шутили над нами и посмеивались. Ведь наша миссия не увенчалась успехом.
Но все же школу Дейнеки мы получили, ведь к нам пришла вести курс Клавдия Александровна Тутеволь — ученица Александра Александровича.
Начался трудный путь, мы копировали Джотто, Венециано, Пьеро делла Франческа, Боттичелли. Резали сграффито, писали фрески, укладывали мозаику, учились готовить левкас. Много рисовали, писали натуру.
Я была влюблена в этюды Александра Иванова, мне помогли раскрыть мир Пьеро делла Франческа, Венецианов, Рябушкин, Петров-Водкин, Дейнека.
Судьба привела нас на родину Кустодиева, под Астрахань, и мы увидели во всей живописной красе юг России. Село Соленое Займище.
Старинное предание гласило, что у Крутого Яра, на котором стоит село, затонула баржа с солью и просолила волжскую воду.
В колхозе нас ждали. Ведь институт прислал нас по просьбе правления расписать Дворец культуры. Им надо было открыть его к пятидесятилетию Октября.
Но когда председатель увидел нас, признаться, он был разочарован: слишком юны мы были.
Портрет кинорежиссера Ф. Феллини.
Наверное, не хватало солидности. Но когда мы начали работать, то понемногу, не спеша началась и дружба. Мы жили в новом доме, который был приготовлен для молодоженов.
Они ждали, чтобы мы быстрее кончили роспись.
Нас было четверо. Осетин Арнольд Лолаев (которого в деревне все звали почему-то Ренолвдом — так, наверное, проще), белоруска Галя Синяк, перуанец — да, перуанец, не удивляйтесь — Лионель Анхель Веларде. Кстати, он исполнил огромную фреску «Латинская Америка борется» у нас, в Москве. Но вернемся на берега Волги.
Пять месяцев, с июня по октябрь, мы работали не покладая рук. Сдали работу раньше срока и уехали в Москву.
Жалею, что я не была на торжестве открытия, но верю, что наша скромная работа принесла людям радость. Для меня и моих товарищей по бригаде это была школа.
Мы близко увидели Волгу, село, колхозников, сдружились, сроднились с ними. Я никогда не забуду славных волжан. Им посвящены мои три композиции «Тетя Шура», «Волжане» и «Банный день тети Маши»…
«Тетя Шура».
За столом, покрытым белой скатертью, собрались пить чай баба Шура и две внучки. Шумит самовар, оседланный расписным, цветастым чайником.
Бабуся неспешно пьет чай, младшая внучка Галя в оранжевом пестром платьице уплетает астраханский красномясый с малахитовой коркой арбуз.
Старшая внучка Тоня завороженно слушает бабушкины рассказы. За окном виден причал Соленого Займища. Черные востроносые рыбачьи лодки. А дальше необъятная серебряная от солнца Волга и, как муха в молоке, — малыш буксир.
На лавке сидит ухоженный хозяйский кот, воспитанный, вскормленный на волжской рыбке. Он глядит в упор на художницу, видно, ждет часа, когда Арнольд сделает душистый шашлык из барашка и угостит его.
«Волжане».
На этом небольшом холсте изображены те самые молодожены, в будущем доме которых жила бригада художников…
Открытые, добрые лица. Особый, волжский, напоенный ветром и солнцем легкий золотистый загар лиц, и поэтому так своеобразно глядятся выгоревшие русые волосы, поэтому так мягко отражается небо в ясных глазах молодых.
Лето. 1982.
Художница взяла фигуры крупно. Форма живописи обобщенна, монументальна. Живописец не скрывает своей любви к этой красивой и славной паре.
Широко написан фон картины-портрета: село на Крутом Яру и простор великой русской реки.
«Банный день тети Маши».
Соленое Займище. Деревянные избы, украшенные затейливой резьбою. Узорчатые, кружевные наличники окон. Резные солнца на фасадах домов.
На скамеечках у изб чинно беседуют старухи. По стенам сараев развешана и вялится серебряная волжская рыбка.
На переднем плане — тетя Маша. Величественная, распаренная, в белом платке. На полном плече ее вышитое полотенце.
Не спеша, с чувством заплетает она тугие дочкины косы, еще влажные после бани.
Неспешным, но каким-то очень основательным и устойчивым укладом пронизан этот своеобразный холст. Московская художница откровенно восхищается пластикой этих детей Волги — сильных и наполненных неистребимым жизнелюбием.
В этих полотнах впервые Елена Романова заявляет о себе как недюжинный живописец и рисовальщик, способный не только отражать красоту внешнего мира, но и проникать в сложный духовный мир полюбившихся ей людей.
Есть еще одна черта, присущая творчеству молодого мастера. С самых первых шагов живописец понимает монументальность не как некое необходимое огрубление формы, столь модное в последнее время, а старается выразить в формах обобщенных пластичность окружающего мира.