По сравнению со всем океаном, волны умственной деятельности – поверхностное явление. Они не способны нас потревожить: они естественным образом проходят. Понимая это, мы возвращаемся к изначальному импульсу: просто реагируем на ситуацию действием. Однако теперь мы представляем, что участвуем в деконструированной деятельности без тройственности, без озабоченности собой, напряженности или беспокойства. Мы пытаемся переживать воображаемое действие как волну, которая естественным образом поднимается из ума ясного света и естественным образом оседает обратно. Таким образом мы достигаем нетройственного переживания волны естественной умственной деятельности.
В качестве последнего шага мы вспоминаем, как другие люди поступали по отношению к нам каждым из беспокоящих способов: навязывали ненужную помощь, не переставая говорили и так далее. Чтобы ослабить собственную гиперчувствительную реакцию, мы стараемся понять, что этот человек находился под воздействием одной из естественных функций ума, смешанной с тройственной видимостью. Этот человек ради безопасности крепко держался за (1) якобы прочную деятельность, чтобы быть (2) якобы прочным деятелем, когда взаимодействовал с (3) якобы прочным объектом. Или же человек боялся (1) якобы прочной деятельности, считая ее угрозой, когда мы, (2) якобы прочный деятель, направляли ее на этого человека как на (3) якобы прочный объект.
Благодаря этому прозрению мы деконструируем собственное тройственное восприятие поступка этого человека. Мы снова пользуемся образами выключающегося и растворяющегося проектора нашей фантазии, затихающих ветров нашей кармы и оседающей волны переживания. Затем, как в пятнадцатом упражнении, мы направляем на этого человека сострадание, желая ему или ей освобождения от страдания, создаваемого его или ее заблуждением. Наконец, мы пытаемся представить, что наша реакция соответствует ситуации и нетройственна и мы поступаем со сбалансированной чувствительностью.
(1a) Чтобы развеять чувство постоянной необходимости быть занятыми, мы вспоминаем изумительный разговор за обеденным столом. Когда все доели десерт, мы вскочили и сразу же помыли посуду, потому что не могли продолжать беседу из-за беспокойства. Возможно, во время разговора мы ощущали себя «не на месте» и бессознательно надеялись, что, погрузившись в мытье посуды, мы избежим неуверенности и неловкости. Наша бесчувственность, проявившаяся в возне с посудой, погубила разговор. Сожалея о своем поступке, мы смотрим сквозь тройственную видимость якобы прочного услужливого «я», якобы прочных невыносимо грязных тарелок и якобы прочной безотлагательной задачи – мытья посуды, и представляем, что ведем себя в этой ситуацией иначе. Мы пытаемся почувствовать, что проектор остановился и волна нашего стремления что-нибудь сделать осела. Затем мы представляем, как с удовольствием продолжаем разговор, не испытывая при этом беспокойства. Мы убираем со стола только после окончания беседы.
Вспоминая другого человека, который страдает компульсивным синдромом «мытья посуды», мы размышляем о том, каким беспокойным и несчастным он становится из-за этого синдрома. Вместо того чтобы быть нетерпимыми, мы желаем ему или ей освободиться от этого страдания. Мы представляем, как говорим человеку, что, конечно же, можно заняться посудой позже.
(1б) Чтобы преодолеть стремление командовать окружающими, мы вспоминаем, как видели родственника или друга сидящим без дела перед телевизором. Осознавая тройственную сцену якобы прочного полицейского – «я», якобы прочного ленивого бездельника и якобы прочного полезного действия, которое оправдывает существование этого человека, мы пытаемся понять ее нелепость. Представляя выключающийся проектор, мы пытаемся чувствовать, как наша напряженность ослабевает. Волна импульса теряет силу, и мы больше не чувствуем, что вынуждены приказывать человеку пошевеливаться. Мы представляем, что просим его или ее что-то сделать, только если есть неотложное дело, в противном случае мы сдерживаем себя.
С пониманием и состраданием мы представляем, как похожим образом освобождаем собственное тройственное негодование тем, что другие указывают нам. Мы представляем, как спокойно отвечаем человеку, что нам нравится телевизионная передача, либо, в случае неотложного дела, просто встаем.
(2) Чтобы перестать рассчитывать на то, что другие постоянно будут делать все за нас, мы вспоминаем, как, сидя за столом, заметили, что у нас нет салфетки. Отвергая нелепое тройственное чувство якобы прочного аристократа «меня», якобы прочного прислуживающего «тебя» и якобы прочного действия человека, который стремится угодить чужим потребностям, мы представляем, как этот кинофильм внезапно заканчивается. По мере того как волна нашего беспокойства оседает, мы представляем, что берем салфетку самостоятельно.
Размышляя о другом человеке, который ожидает, что мы будем ему прислуживать, мы применяем тот же метод: стараемся успокоить собственную тройственную реакцию негодования или услужливости. Мы представляем, как вежливо говорим человеку, что еще не поели, либо, если мы уже закончили, просто подаем человеку то, что он или она хочет.
(3) Чтобы преодолеть боязнь что-либо делать, мы вспоминаем, как нам надо было заменить картридж в принтере. Наш ум проецировал нелепую тройственную сцену якобы прочного некомпетентного «я», якобы прочного невыносимого устройства и якобы прочной нерешаемой задачи. Представляя, как проектор выключается и превращается в миф, мы пытаемся успокоиться. По мере того как волна импульса к действию слабеет, мы представляем, что решаем проблему непосредственно, не драматизируя ее. Даже если мы ничего не добьемся, мы не станем бесполезным человеком. Мы представляем, что пытаемся самостоятельно разобраться с заменой картриджа и обращаемся за помощью, только когда больше ничего не остается.
Затем мы размышляем о другом человеке, который из-за недостатка уверенности в собственных силах постоянно просит нас что-нибудь сделать за него или за нее. Мы пытаемся представить, что общаемся с этим человеком, не чувствуя, что его просьба обременяет якобы прочное «я», чьей добротой все пользуются. Вместо этого мы представляем, что терпеливо учим человека выполнять эту задачу. Если он не в состоянии с ней справиться, мы представляем, что помогаем ему без негодования.
(4) Чтобы развеять чувство дискомфорта, когда другие что-нибудь для нас делают, мы вспоминаем, как поочередно вели с кем-то машину во время длительного путешествия. Этот боевик возник из якобы прочного «меня», который не владеет ситуацией, якобы прочного «тебя», который обладает всей возможной властью, и якобы прочного террористического акта захватившего власть противника. Наше прозрение прекращает тройственный кинофильм. Чувствуя, как волна ужаса успокаивается, мы пытаемся представить, что спокойно сидим на пассажирском месте. Мы также стараемся представить, что не заставляем другого человека нервничать, комментируя на протяжении всего путешествия его или ее манеру вождения.
Затем мы пытаемся представить, как нетройственно реагируем со сбалансированной чувствительностью на то, что другому человеку сложно быть пассажиром, когда мы за рулем. Мы следим за тем, чтобы веcти машину внимательно.
(1) Чтобы преодолеть настойчивоe стремление оставлять за собой последнее слово, мы вспоминаем, как слушали другого человека, который говорил то, с чем мы были не согласны. Тройственно проецируя якобы прочного подвергающегося опасности «меня», якобы прочного спорщика «тебя» и якобы прочный разговор, который может восстанавливать неприкосновенность, – мы чувствовали, что вынуждены резко возразить. Мы напоминаем себе о том, что озвучивание собственного мнения не может добавить безопасности якобы прочной сущности. После этого мы представляем, как проектор выключается и исчезает. Мы пытаемся чувствовать, как волна потребности высказаться медленно оседает. Не заставляя человека полагать, что мы никогда не согласимся с его мнением, мы представляем, что добавляем что-либо, только если это конструктивно.
Затем мы вспоминаем человека, который чувствует побуждение всегда нам противоречить. С пониманием, терпением и состраданием мы пытаемся представить, что слушаем его или ее молча.
(2) Чтобы успокоить неуверенность, стоящую за нашим настойчивым требованием, чтобы другие разговаривали с нами, когда им нечего сказать, мы вспоминаем кого-нибудь, кто нас навещал и почти ничего не говорил. Нас не покидала тройственная видимость якобы прочного нелюбимого «меня», якобы прочного отвергающего «тебя» и якобы прочного произнесения слов, способных подтвердить его или ее привязанность. Тем не менее, молчание человека не означало, что он нас не любит. Оно не отменило визит этого человека. Когда мы сосредотачиваемся на этом постижении, кинофильм прекращается. Умеряя свои ожидания, мы стараемся чувствовать, как оседает волна неуверенности, подстегивавшая нашу требовательность. Вместо этого мы пытаемся представить, что получаем удовольствие в компании молчаливого гостя.