— В смысле?
— Ну, вон Бензинодико тоже предпоследняя была…
Я кивнул на сумки:
— «Доро»!
Паром огибал очередной выдававшийся в море уступ горы, и — мне даже показалось, что блеснуло солнце, — мы увидели Пантелеймонов монастырь.
Мы узнали его сразу. Хотя ни разу не были здесь. Да, видели фотографии, да, читали описания в путеводителях — но мы узнали его сердцем! Это наш родной Пантелеймонов монастырь![22]
Перед нами поднимался настоящий город — с огромными домами, башенками, куполами, крестами. От его зелени и бирюзы веяло свежестью, как от заново выкрашенной перед Пасхой церкви. И то, что монастырь не был отгорожен массивной крепостной стеной, тоже нравилось. Конечно, этому есть логичное мирское объяснение — подъём Пантелеимонова монастыря пришёлся на XIX век, когда уже не нужно было опасаться набегов пиратов и турок. Но об этом не думаешь: ты не видишь стен и сразу веришь, что здесь готовы принять тебя.
Но кто я такой, чтобы входить в этот чистый бирюзовый город? Всякий мой шаг, всякое движение, всякий помысел будет пятном на его челе. Как я вообще могу думать, что войду туда!
Да и не пустит никто. Дай Бог, скажут, вон там, за обителью, сарай, живи, если хочешь. Хочу. Господи, хочу! Дай быть ближе к Тебе! Хоть под стенами обители Твоей…
Между тем перед носовой частью парома, которая словно челюсть громадного кита вот-вот должна была опуститься, собралась довольно внушительная группа человек в тридцать — половина из них батюшки разного возраста, чина, опытности и комплекции, но все неуловимо схожие — все благоговейно смотрели на поднимающийся над нами монастырь. И наш паром, дотоле казавшийся огромным китом, из чрева которого мы должны были выйти, теперь представлялся малой посудиной, лодчонкой, доставившей нас через море милостью Божией. Спаси Христос её за это и всю её команду.
1Не помню толком, как мы сошли на берег. Поначалу и берега не было, а тянулся глубоко врезавшийся в море пирс. Потом под ногами оказалась брусчатка, и я заметил, что Алексей Иванович стоит на коленях и целует её. Потом он поднялся и посмотрел на меня радостно и лучисто. Волосы всклокочены, борода — набок, хемингуэевский свитер дополнял облик счастливого путешественника, вернувшегося домой.
— Ну, слава Богу, Сашулька, добрались…
Ну почему я не могу быть таким?! Почему я скрываю в себе то, что хочет вырваться наружу?
Я не крещусь, проходя мимом храма, а если и крещусь, то украдкой, оглянувшись, не видит ли кто; когда меня приглашают к одиннадцати на какое-нибудь мероприятие, я начинаю сочинять несуществующие дела и совещания, хотя на самом деле собираюсь на праздничную Литургию, и мне стыдно признаться, что иду в храм; когда при мне начинают нести околоцерковную околесицу, я опускаю глаза и стараюсь не вмешиваться — почему я стесняюсь быть православным?!
Я перекрестился.
— Пойдём, — и взялся за ручки сумки.
Когда поднимались по брусчатке, начал накрапывать дождик. Тихий, русский задумчивый дождик. То ли грустно ему, то ли умиляется — не поймёшь.
Паром исчез за мысом, и вокруг совсем не осталось признаков сегодняшнего времени, а брусчатка, сложенные из серого камня стены настраивали на XIX век — период расцвета русского монашества, русской литературы, русской государственности… И казалось, что тёмная арка за воротами монастыря и есть некий сакральный переход в то время.
Наверное, схожее или похожее чувство испытывало большинство прибывших паломников, сбившихся в кучку перед воротами монастыря. Переминались с ноги на ногу, тихонько переговаривались, робко заглядывали в арку — вглубь идти никто не решался. Кто-то слышал, что вновь прибывшим велено собраться перед воротами и никуда не расходиться. Кем велено?
— Чего мы стоим? Надо идти уставщика искать, — зашептал на ухо Алексей Иванович. — Сдадим «записки», и, глядишь, помогут устроиться.
— Стой, — отмахнулся я.
— Или в гостиницу сначала?
— Да успокойся.
— А вдруг с местами проблемы… Нет, сначала надо посылку…
И тут появился небольшой старичок. В рясе. Но она как-то не замечалась, то ли монашеское облачение уже примелькалось и перестало казаться чем-то необычным, то ли сам старичок был куда замечательнее своего облачения. Невысокого роста, подвижный, но не суетливый, он как-то сразу всех охватил, собрал, пересчитал и при этом не переставал складно говорить, словно рассказывал сказку.
Старичок повёл нас к арке. Кто-то спросил про сумки, старичок удивился вопросу, потом махнул рукой: «Да оставьте вы их…». И в самом деле — в новый мир надо входить налегке. Мы вошли в арку. По одну сторону была большая икона целителя Пантелеймона, у которой горела лампада, и все, проходя, прикладывались к иконе, по другую — церковная лавка и старичок рассказал, когда она работает.
Старичок привёл нас на небольшую площадь, и мы остановились возле высокого, судя по всему, храма (вообще мне поначалу каждое здание казалось храмом, настолько они были хороши и величественны, и каждое венчал крест), на колокольне которого красовались огромные старинные часы. Площадочку обступали ещё несколько зданий — напротив часов угадывался храм поменьше, прямо по нашему ходу — очень красивое бирюзовое здание со множеством лесенок, балкончиков, террасок, верандочек, построек, и я определил его как место пребывания настоятеля или жилище для особо почётных гостей — архиерейские палаты, например. В общем, площадь выглядела примерно так, как нам показывали в советских фильмах главные площади сказочных городов: ратуша с часами, храм, дом бургомистра. Только здесь всё радостнее! Когда в детстве я смотрел такие фильмы-сказки, то понимал, что это хоть и красиво, но не наше. А теперь я видел всё въяве и ощущал, что — моё. Господи, а как же тут хорошо, наверное, весной!
Старичок дождался, пока мы осмотримся и попривыкнем, и представился:
— Меня зовут Олимпий. Не Алимпий, а Олимпий. Олимпийские игры знаете? Вот меня в честь них и назвали.
Некоторые из стоящих вокруг «олимпийца» переглянулись, но мы-то с Алексеем Ивановичем, хоть сразу и впрямь стало весело, уже имели урок от игумена Никона — над монахами смеяться нельзя, и ждали, что будет дальше.
— Посмотрите на это великолепное здание, — старичок указал на возвышающуюся «ратушу с часами». — Это здесь самое главное здание. Запомните его хорошенько, это — трапезная. А на самом верху — часы. Сколько времени видите?
— Половина двенадцатого, — сказал кто-то.
— Вы внимательнее смотрите.
Вообще-то часы, если они и в самом деле шли, подходили к несколько двусмысленной для монастыря отметке «половина шестого». Конечно, только испорченный миром насмешливый умишко мог отметить здесь некую связь; вспомнил, что в одном из наших монастырей тоже видел часы, на которых стрелки замерли на половине шестого, и мы тогда со спутниками пошутили, что-де это специальные монашеские часы, которые напоминают о данных обетах. Чтобы не выдать себя, я решил молчать. Почему-то молчали и остальные. Наконец нашёлся среди нас один догадливый:
— Двадцать пять минут шестого.
— Правильно, — заулыбался Олимпий. — Вот это и есть настоящее время, так что смело переводите часы. По этому времени живёт весь Афон, и никакая власть не в состоянии изменить его никаким декретом, потому что это — вселенское время. Полночь наступает с заходом солнца.
В это же время закрываются ворота монастырей. Начинается Всенощное бдение. Потом отдых и келейное правило, в семь часов — полунощница, часы и Литургия. Потом — трапеза. Полный распорядок вывешен в архондарике. Теперь — о поминовениях. Молитва монашеская — великая вещь. Памяти[23] можно подать и на год, и на полгода, и на одну службу. Все имена прочитываются либо во время Всенощного бдения, когда читается Псалтырь, либо особо во время Литургии, когда вынимаются частички из просфоры. Принято, что жертва за одно имя, чтобы читали его в течение года, сто восемьдесят евро, а если во время чтения Псалтыри — тридцать. Если хотите заказать имя на обедню, то одно имя — пол-евро. После того, как мы пройдём по монастырю, мы вернёмся сюда. А служба будет вот здесь. Да вы повернитесь от трапезной…
Мы, конечно, понимали, что стоим возле храма (тут кругом храмы[24]), но в сравнении с вознесшейся трапезной он выглядел скромно. Да и Олимпий рассказывал без ожидавшихся благоговейных охов и ахов, а как-то по-свойски. Сказал, что есть ещё один храм — верхний. Служат поочерёдно: одну неделю в одном, другую — в другом.
— Мы сейчас сходим в верхний, там приложимся к мощам, а потом вернёмся сюда и займёмся записками, — и скоренько двинулся вверх по улочке. Мы — за ним.
Поднялись на второй этаж самого красивого здания, которое я про себя окрестил «архиерейским». Олимпий извлёк из кармана огромную связку ключей на длинной верёвке, ловко подкинул её, нужный ключ сам выпал ему в руку и мы вошли внутрь.