В абстрактной объективации нашего опыта на фиктивных, а то и вообще симулированных, принципах экспериментального метода, мы видим результат предрассудков, от которых наше поле необходимо очистить, прежде чем мы начнем разрабатывать его в соответствии с его подлинной структурой.
Странно, что мы, чья практика опирается на символическую функцию, отказываемся от попыток углубить ее, не желая признать, что именно благодаря ей мы оказываемся в центре движения, которое устанавливает новый порядок наук, ведущий к пересмотру традиционной антропологии.
Этот новый порядок означает не что иное, как возврат к понятию истинной науки, заявившей о себе в традиции, отправляющейся от Теэтета. Как известно, понятие это было искажено позитивистской революцией, которая, поместив науки о человеке на вершину пирамиды экспериментальных наук, на деле их этим наукам подчинила. Объясняется такое положение дел ошибочным взглядом на историю науки, основанным на престиже специализированного экспериментирования.
Но в наши дни, когда науки, основанные на предположениях, открывают издавна бытовавшее понятие о науке заново, мы обязаны пересмотреть унаследованную от 19-го столетия классификацию наук под углом зрения, на который наиболее проницательные умы совершенно ясно указывают. Чтобы отдать себе в этом отчет, достаточно проследить ход конкретной эволюции различных дисциплин.
Проводником при этом нам может послужить лингвистика, ибо именно она находится на острие современных антропологических исследований, и пройти мимо этого факта мы не вправе.
Математизированная форма, в которую вписывается открытие фонемы как функции парных оппозиций, образованных наименьшими доступными восприятию различительными элементами семантики, приводит нас к основам позднейшего учения Фрейда, усматривающего субъективные источники символической функции вогласовке присутствия и отсутствия.
Сведение же всякого языка к небольшому числу подобных фонематических оппозиций, полагая начало жесткой формализации морфем самого высокого порядка, открывает перед нами возможность строгого исследования интересующего нас поля.
От нас самих зависит, как мы этим готовым аппаратом воспользуемся; параллельно с нами это уже сделала современная этнография, которая расшифровывает мифы, опираясь на синхронию мифем.
Не замечательно ли, что Леви-Стросс, проводящий мысль о причастности структур языка к социальным законам регуляции брачных союзов, вступил на ту самую территорию, которую отвел для бессознательного Фрейд? [24]
Отныне уже невозможно не сделать общую теорию символа осью новой классификации наук, в которой науки о человеке вновь займут свое центральное место как науки о субъективности. Укажем их основной принцип, нуждающийся еще, конечно, в дальнейшей разработке.
Символическая функция обнаруживает себя как двойное движение внутри субъекта: человек сначала превращает свое действие в объект, но затем, в нужное время, снова восстанавливает это действие в качестве основания. Двусмысленность этой каждый момент дающей о себе знать процедуры и задает поступательный ход функции, непрерывно чередующей действие и познание [25]. Два примера, один заимствован со школьной скамьи, другой из нашей повседневности.
Первый пример, математический: на начальном этапе человек объективирует в двух количественных числительных два сосчитанных им множества предметов; на втором этапе он с помощью этих чисел осуществляет акт сложения множеств (ср. пример, приводимый Кантом в параграфе 4Введения в трансцендентальную эстетику во втором издании Критики чистого разума).
Другой пример, исторический на первом этапе человек, занятый в общественном производстве, зачисляет себя в разряд пролетариев, на втором он, во имя принадлежности к ним, принимает участие во всеобщей забастовке.
Если примеры эти взяты из конкретных областей, представляющихся нам прямо противоположными — все более широкое применение математического закона с одной стороны, «медный лоб» капиталистической эксплуатации, с другой, — то объясняется это тем, что несмотря на кажущуюся их отдаленность следствия их в равной мере основоположны и в процессе описанного нами двойного превращения неизбежно друг с другом пересекаются: наиболее субъективная из наук созидает новую реальность, а тень общественного распределения берет на вооружение действенный символ.
Похоже, что противопоставление точных наук тем, от наименования которых «предположительными» мы не станем отказываться, становится неприемлемым ввиду отсутствия для такого противопоставления какого-либо основания [26].
Ибо точность отлична от истины, а предположение отнюдь не исключает строгости. И если экспериментальная наука получает от математики точность, ее отношение к природе не становится от этого менее проблематичным.
Если связь наша с природой действительно рождает в нас поэтически окрашенный вопрос о том, не ее ли собственное движение открываем мы заново в своей науке, слыша
…голос тот,
Который знает,
Что он теперь ничей,
Как глас деревьев и вод» *,
то очевидно, что физика наша есть лишь ментальная конструкция, инструментом которой является математический символ.
Ибо экспериментальная наука определяется не столько количеством, к которому она действительно применяется, сколько мерой, которую она вводит в реальное.
Это явствует уже из измерения времени, без которого экспериментальная наука была бы невозможна. Часы Гюйгенса, которые, собственно, и обеспечивают ее точность, являются всего-навсего органом, реализующим гипотезу Галилея о гравитации тел, т. е. о равномерности ускорения, которое, будучи всегда одним и тем же, определяет закон всякого падения. Забавно, однако, что прибор был изготовлен раньше, нежели гипотеза эта могла быть подтверждена наблюдениями, и что тем самым часы сделали наблюдения бесполезными, одновременно сообщив им необходимую строгость [27].
Но математика может символизировать другое время — то организующее человеческую деятельность интерсубъективное время, формулы которого мы начинаем получать из теории игр, именуемой все еще стратегией, хотя лучше всего было бы называть ее стохастикой.
Автор этих строк пытался некогда выявить в логике одного софизма временные пружины, посредством которых действия человека, сообразуясь с действиями другого, обретают в следовании метрике его колебаний приход уверенности, и в венчающем эту уверенность решении дают действиям другого — которые они отныне включают — подтверждение (в отношении прошлого) и смысл, который им предстоит получить в будущем.
Тем самым доказывается, что именно уверенность, предвосхищаемая субъектом в промежутке времени для понимания, определяет — в спешке, ускоряющей момент заключения, — решение другого, в зависимости от которого собственное движение субъекта становится ошибкой или же истиной.
На этом примере видно, каким образом математическая формализация, вдохновившая логику Буля, не говоря уж о теории множеств, может привнести в науку о человеческом действии то понятие структуры интерсубъективного времени, в котором нуждается для обеспечения строгости своих выводов психоаналитическая гипотеза.
Если, с другой стороны, история техники исторической науки показывает, что идеальной мерой ее прогресса служит идентификация субъективности историка с субъективностью, конституирующей первичную историзацию, в которой событие очеловечивается, то очевидно, что психоанализ в точности в эту меру укладывается, — как в отношении познания, поскольку он именно этот идеал реализует, так и в отношении эффективности, которая получает здесь свое обоснование. К тому же пример истории рассеивает мираж «переживаемой реакции», которым одержима как наша техника, так и наша теория, ибо основополагающей историчности запоминаемого события вполне достаточно для того, чтобы представить себе возможность субъективного воспроизведения прошлого в настоящем.
Более того, пример этот позволяет нам понять, каким образом психоаналитическая регрессия может включить в себя то поступательное измерение истории субъекта, которого, по мнению Фрейда, не хватало концепции невротической регрессии Юнга. В результате нам становится понятно и то, каким образом сам опыт стимулирует это поступательное движение, обеспечивая его возобновление.
И, наконец, обращение к лингвистике открывает доступ к методу, который, различая в языке диахронические и синхронические структурные образования, позволяет нам лучше понять различный смысл приобретаемый нашим языком в интерпретациях сопротивления и переноса, а также научиться отличать последствия вытеснения от структуры индивидуального мифа в обсессивных неврозах.