Я слишком долго задержалась на первом и интенсивном этапе нашего общения с Волошиным, на лете 1907 года. Далее буду кратче.
Следующую зиму он в Петербурге. Живет в меблированных комнатах. Одинок. Болеет. Об этом и о круге его тогдашних интересов говорит одно из сохранившихся писем к нам.
«Дорогие Аделаида Казимировна и Евгения Казимировна!
Прежде всего поздравляю вас с праздником. Долговременное моё заключение заставило меня оценить разные виды роскоши, которые раньше я недостаточно ценил, имея возможность пользоваться по желанию. Теперь же я мечтаю, как буду приходить к вам, вести длинные беседы, как только восстановится моё ритмическое общение с миром духов, которое, как известно, происходит посредством дыхания.
Как мне благодарить вас за пожелания и за книги. И Бальмонт, и Плотин, и… индюк. Этот дар Веры Степановны {Вера Степановна Гриневич (урожд. Романовская) – дочь коменданта Судакской крепости, библиограф.} тронул меня больше всего и польстил. Я почувствовал себя древним трубадуром. Зимой, когда они удалялись в тишину своего дома и подготавливали к летним странствиям новые песни, из окрестных замков, согласно обычаю, им присылали дары: жареных кабанов, оленей, индюков. Вы понимаете, с какой гордостью приму восстановление этих прекрасных литературных традиций.
У Плотина я нашел очень важные вещи – некоторые почти буквальные совпадения в мыслях и даже словах с Клоделем, о котором мысленно уже пишу.
Я только что закончил статью о Брюсове [16]. Его общую характеристику как поэта. Прежде чем отдать её в «Русь», мне бы очень хотелось, надо было бы прочесть её вам. Может быть, это можно было бы сделать сегодня вечером или завтра утром? Может, вы можете заехать ко мне?…»
Одинокость. Отчужденность от кругов модернистов. Не в эту, кажется, а в следующую зиму один инцидент обострил и без того неладившиеся отношения. Нехотя ворошу эту старую историю, такую, однако, характерную для тех душных лет [17]. В редакции «Аполлона» читались и обсуждались стихи молодых поэтов. Среди выступавших была Д. Незаметная, некрасивая девушка – и эстетствующий редактор С. Маковский с обидным пренебрежением отнесся к ней и к прочтенному ею. Через некоторое время он получил по почте цикл стихов. Женщина-автор тоном светской болтовни ссылалась на свою чуждость литературным кругам, намекала на знатное и иностранное происхождение. Стихи были пропитаны католическим духом, пряным и экстатичным. Тематика их, обаятельное имя Черубины, глухие намеки пленили сноба Маковского. Стихи сданы в набор, он приглашает автора в редакцию. Она отказывается. Маковский шлет ей цветы, по телефону настаивает на встрече… Какие литературные реминисценции подсказали эту игру? Не помню в точности, в какой мере М. Волошин участвовал в ней и какие мотивы преобладали в нем, – страсть ли к мистификации, желание осмеять литературный снобизм, рыцарская защита женщины-поэта? Но он был упоен хитро вытканным узором и восхищался талантливостью Д. В книгах по магии он выискал имя захудалого чертенка Габриак и, приставив к нему дворянское «де», забавлялся: «Они никогда не расшифруют!"
Когда обман раскрылся, редакция, чтобы выйти из глупого положения, в следующем же номере напечатала другие стихи Д., уже за её подписью. Но все негодование Маковского и его единомышленников обрушилось на Волошина. Произошли какие-то столкновения. Ему стало невтерпеж в Петербурге, и он снова бежал в любимый Париж. Но отношения с Д., дружеские и значительные, прошли через всю его жизнь. Я никогда не встречала её, и вся эта история глухо, как бы издалека, дошла до меня.
В ту же зиму из писем Аделаиды, помеченных Парижем:
«… На днях, по желанию Дмитрия [18], мы устроили обед для его родных (зятя и племянницы), Макс был поваром; он великолепно готовит – его специальность суп из черепахи. Вообще Макс своим присутствием облегчает мне многое. Он легок, не помнит прошлого, не помнит себя, влюблен в Париж, всегда согласен показывать его и напоминает мне бестревожную судакскую жизнь…»
И через две недели:
«Сегодня в два часа была наша свадьба, дорогие мои, тихая и целомудренная. Обручались рабы божий… Присутствовали только Макс, зять Дмитрия – Ц. [19] с племянницей и Дима с Юриком. Шаферами были Макс и Юрик, оплакивали меня Любочка и Дима, свидетелем был Ц. Он генерал, так что все-таки был свадебный генерал. Я была без вуали, но с белыми розами – m-me Holstein {Мадам Гольштейн.} прислала мне великолепный букет, а Макс принес мне une gerbe {Охапка (фр.).} вишневого цвета. Мы ехали в церковь вчетвером, и всю дорогу Макс читал нам свои последние парижские сонеты. Вернувшись домой, выпили кофе и малаги, и потом все разошлись. Дмитрий с Максом пошли на лекцию Бергсона, а меня оставили отдыхать, и вот я одна сижу, вернее, лежу, и на пальце у меня блестит толстое кольцо».
Так в ткани наших жизней имя Макс – нить знакомой, повторяющейся расцветки – мелькает там-здесь.
С годами круг близких людей менялся, но среди них, то зимою в Москве, то летом в Крыму, время от времени появлялась фигура Волошина. Он тоже уж не с нами переживал самое живое, актуальное, и только спешил при свидании поделиться, перерассказать все. Коктебель делался людным: комната за комнатой, терраса за террасой пристраивались к волошинской даче. Богемный, сумасшедший дух кокте-бельцев был не по нас. Мы с сестрой в те предвоенные годы – точно под нависшей тучей – каждая по-своему, мучаясь, переживали религиозные искания. Вместе с теми, кто стал нам тогда близок, подходили к православию, отходили – искали чистых истоков его. Вплотную к душе, к совести подступил вопрос о России. Когда Волошин слышал эти разговоры, у него делалось каменно-безучастное лицо. А меня раздражали его все те же пестролитературные темы.
«А Россия, Максимилиан Александрович, почему вы никогда не задумываетесь над её судьбой?»
Он поднимает брови, круглит глаза.
«Как? Но я же для этого и. жил в Париже, а теперь, чтобы понять Россию, мне нужно поехать на Крайний Восток, в Монголию».- Он в то время носился с этим планом.
Я, конечно, огрубляю его слова, было сказано сложнее, но суть та же, и я, смеясь, сообщала кому-то: «Макс, чтобы найти Россию, едет в Париж и в Монголию…»
Но так ли это нелепо? Ведь в последние годы жизни он и вправду нашел, выносил, дал свое понимание России, ухватил срединную точку равновесия в гигантских весах Востока и Запада. Что Восток и Запад, – может быть, ему, чтобы выверить положение России и суть её, нужно было провести звездные координаты…
Здесь, мне кажется, я нащупываю сердцевину его мирочувствия вообще, пальцем закрываю одну маленькую точку, на которой – все.
Какой внутренний опыт выковал своеобразие волошинской поэзии с её прожилками оккультных и древних идей, неотторжимых от самого а ней интимного? Послушаем его признание:
Отроком строгим бродил я
По терпким долинам
Киммерии печальной…
Ждал я призыва и знака,
И раз пред рассветом,
Встречая восход Ориона,
Я понял.
Ужас ослепшей планеты,
Сыновнесть свою и сиротство… [20]
Для многих людей отношение их к земле – мера их патетической силы, мера того, что они вообще могут понять. Ещё из детства доносится бесхитростное Шиллерово:
Чтоб из низости душою
Мог подняться человек,
С древней матушкой-землею
Он вступил в союз навек. [21]
Карамазовы исступленно целуют землю… По-другому и к другой земле склоняется Волошин – к земле в её планетарном аспекте, к оторванной от своего огненного центра, одинокой. (Замечу в скобках, что это не декадентский выверт: что земля – стынущее тело в бесконечных черных пустотах, – это реально так же, как реальны города на земле, как реальна человеческая борьба на ней. Кому какая дана память!) Перелистав книгу стихов Волошина, нельзя не заметить сразу, что самые лирические ноты вырывает у него видение земли.
О мать-невольница! На грудь твоей пустыни
Склоняюсь я в полночной тишине…
В нем будит жалость и «терпкий дух земли горючей» и «горное величие весенней вспаханной земли». Я могла бы без конца множить примеры.
В гранитах скал – надломленные крылья.
Под бременем холмов – изогнутый хребет.
Земли отверженной застывшие усилья.
Уста Праматери, которым слова нет!
И в поэте эта немота вызывает ответный порыв: делить её судьбу.
Быть черною землей…
И опять:
Прахом в прах таинственно сойти,
Здесь истлеть, как семя в темном дерне…
И наконец:
Свет очей – любовь мою сыновью
Я тебе, незрячей, отдаю…
В своем физическом обличье сам такой материковый, глыбный, с минералом иззелена-холодноватых глаз, Макс Волошин как будто и вправду вот только что возник из земли, огляделся, раскрыл рот – говорить…