Нельзя сказать, чтобы такое отношение к самоубийцам казалось излишне жестоким вчерашним язычникам. С древних времен добровольно лишившие себя жизни относились к разряду «заложных покойников», то есть людей умерших неестественной смертью (в их числе, например, утопленники, убитые молнией, умершие в родах, позднее некрещеные дети, опойцы, убитые в кулачных поединках или павшие от рук разбойников)[170]. Считалось, что придание этих нечистых тел земле может осквернить и разгневать ее, вызвав различные стихийные бедствия. Поэтому таких умерших хоронили вдали от человеческого жилья, в пустынных местах, чащах леса, провалах, болотных топях, не засыпая землей, а закидывая ветками или закладывая камнями[171]. Считалось также, что души заложных покойников пополняют ряды нечистой силы и могут вредить людям, поэтому погребение таких мертвецов сопровождались особыми, варварскими на современный взгляд, мерами.
С этими представлениями, особенно овладевавшими умами людей в годины народных бедствий, православная церковь вела борьбу на протяжении столетий (лишая самоубийц и некоторых других «нечистых» покойников церковного отпевания, она требовала придавать всякого умершего земле). Суеверия, связанные с заложными покойниками, обличали в XIII в. Серапион, епископ Владимирский[172], в XVI в. – Максим Грек[173]. Компромиссным решением стало для средневековой православной церкви создание временных, а затем и постоянных убогих ломов», обычно представлявших собой нечто вроде огороженных ям, куда свозились неотпетые тела неестественно умерших, общее отпевание и погребение которых совершалось раз в году, обычно в четверг Троицкой недели[174]. Отменен этот обычай был лишь в 1771 г.
Но помимо суеверного страха перед «нечистыми» мертвецами и умеренного почтения к не всегда понятной строгости церковных предписаний, в душе народа по отношению к самоубийцам, как и другим заложным покойникам, всегда присутствовал и третий компонент – жалость и сострадание несчастным и их близким. Найдя соответствие и подкрепление в центральной идее христианской этики – идее самоотверженной любви к ближнему – это чувство сострадания образовало самую сердцевину русской народной веры. Показательно, что первыми русскими святыми стали трагически погибшие молодые князья Борис и Глеб (тело младшего из них, согласно Сказанию о Борисе и Глебе, было первоначально оставлено «на пусте месте межю двема колодама»[175]). Народное православие создало целую систему мер, направленную на облегчение посмертной участи заложных покойников (обряды, заменяющие крещение для детей, умерших некрещеными, и т. п.)[176]. Хотя тела погибших «нехорошей смертью», например, убитых лихими людьми, хоронились прямо на месте их гибели[177], сами места их погребения нередко становились предметом народного поклонения[178].
Наглядные свидетельства таких стихийно складывавшихся культов являет галерея простонародных святых Сибири и Русского Севера (севернорусская житийная традиция была впервые исследована Л. А. Дмитриевым[179]). Значительная часть севернорусских и сибирских святых была удостоена ореола святости в глазах народа не за жизнь, отданную служению Богу (жизненный путь их нередко так и остался неизвестным)[180], а за свою необычную мученическую кончину. Иногда трагические обстоятельства гибели святого усугублялись его молодостью. В ряду таких святых, обычно причисляемых к чину «праведных» (то есть благочестивых мирян), мы находим, например, погибших в море (Иоанн и Логгин Яренгские), крестьянского мальчика, убитого грозой во время полевых работ (Артемий Веркольский), молодого приказчика, ложно обвиненного хозяином в краже и умершего под пыткой (Василий Мангазейский) и даже совсем маленьких ребятишек, погибших в результате бытового несчастного случая (Иоанн и Иаков Менюшские). На своем пути к святости эти безвременно умершие люди нередко проходили несколько этапов отношения к ним: первоначальное погребение их как «нечистых» покойников, обретение их нетленных тел, обычно сопровождаемое посмертными явлениями будущего святого различным людям, и наконец торжественное перезахоронение их останков, святость которых была доказана исходящими от них чудесами[181]. В ряду этих простонародных святых, далеко не все из которых удостоились общерусского признания, мы и находим агиографический аналог малолетнего самоубийцы из «рассказа о купце». Речь идет о местночтимом севернорусском святом Кирилле Вельском (Важском), о котором повествует одноименное Сказание, сохранившееся в немногочисленных поздних списках[182]. Поскольку этот памятник до сих пор не опубликован, в своем анализе мы вынуждены опираться на чужие пересказы.
Как и другие памятники народной агиографии, относящиеся к типу «святой из гробницы», Сказание о Кирилле Вельском начинается с обретения неизвестного нетленного тела и одновременных явлений его владельца различным людям с просьбой о его перезахоронении. Одна лишь слепая старица Акилина смогла сообщить необходимые сведения о таинственном умершем и тут же прозрела. Согласно ее рассказу, он звался Кириллом, жил в XV веке и был тиуном новгородского наместника. Однажды боярин так разгневался на своего слугу, что тот был вынужден бежать. Когда Кирилл подбежал к реке Ваге, вода расступилась перед ним. Увидев это чудо, боярин тут же просил у слуги прощения. Кирилл простил его, но затем, «перекрестив лице свое, прекленися ниц, и абие утопе в воде». По велению боярина тело утопленника было похоронено на церковном кладбище недалеко от берега Ваги. В конце XVI в. нетленный гроб Кирилла был вымыт из берега рекой, изменившей свое русло. Его перезахоронение и последующее поклонение Кириллу сопровождалось исцелениями и другими чудесами.
Почитание этого святого самоубийцы всегда имело только локальное распространение, к тому же часовня, где хранились мощи Кирилла, в начале XVIII в. сгорела, однако, судя по материалам интернета, культ Кирилла Вельского живет и крепнет до сего дня. Он считается покровителем города Вельска, где его именем часто нарекают новорожденных, а день его памяти (22/9 июня) так популярен у местных жителей, что в советское время власти вынуждены были сделать его Днем города. В настоящее время ведутся работы по восстановлению сгоревшей часовни, а «Кириллов день» отмечается крестным ходом уже в масштабах Архангельской епархии. Существует также местная иконописная традиция образа этого святого, который изображается в свои предсмертные мгновения на берегу реки[183].
Последовательное сопоставление отмеченных ранее особенностей «рассказа о купце» со сведениями о Кирилле Вельском обнаруживает их несомненное сходство (даже картина, заказанная Скотобойниковым, находит параллель в иконографии св. Кирилла). На первый взгляд этому сопоставлению противоречит лишь юный возраст самоубийцы в тексте Достоевского, ведь Сказание о возрасте Кирилла ничего не говорит, да и едва ли тиун новгородского воеводы был ребенком. Однако современные сведения о культе этого местночтимого святого именуют его «праведным отроком». Встретилось нам в электронных ресурсах даже утверждение (неизвестно на чем основанное), что вельскому святому было всего 8 лет![184] Вероятно, в устной традиции история Кирилла Вельского бытовала в разных вариантах.
Думается, что простонародный рассказ, легший в основу анализируемого эпизода романа «Подросток», был услышан писателем в Сибири (исследователи давно заметили, что речевые особенности Макара Ивановича находят соответствия в «Сибирской тетради»)[185]. На устный источник «рассказа о купце» указывает и принципиальная безымянность маленького самоубийцы у Достоевского.
Другим примером отражения народной агиографии в русской литературе может служить фольклорный сюжет СУС 939 B* «Семейная трагедия». Составители указателя сюжетов восточнославянской сказки поместили его среди легендарных сюжетов о судьбе: «…мальчик режет младшего брата (он видел, как отец резал барана), затем прячется в печку, мать его топит печку и сжигает сына; муж убивает жену, считая ее детоубийцей, сам вешается с горя»[186]. Указатель дает отсылку на единственный фольклорный текст, записанный П. П. Чубинским. Но, как справедливо замечает А. А. Панченко, эта печальная история обнаруживает параллель в одном из севернорусских агиографических текстов – Сказании о праведных отроках Иоанне и Иакове Менюшских[187]. Русская православная церковь, поминающая малолетних страстотерпцев под 24 июня, сообщает лишь, что праведные отроки, погибшие в очень юном возрасте (пять лет и три года), вероятно, пали от рук злодеев[188], но это только поздняя по времени благочестивая переделка народного сказания. В действительности же вольнодумное в своем милосердии народное православие окружило ореолом святости детей-участников описанной ранее семейной трагедии. Культ Иоанна и Иакова Менюшских, процветавший на протяжении XVIII–XIX вв. и сопровождавшийся паломничеством к их нетленным мощам со всех уголков Российской империи, стал, по мнению А. А. Панченко, основой не только легенды, записанной П. П. Чубинским, но и раннего рассказа Ф. К. Сологуба «Баранчик». (Другие исследователи[189] возводили сюжет рассказа к заметке в «Орловском вестнике» за 1895 г. о реальной трагедии в семье крестьянина Юшкова – вырезка из газеты сохранилась в архиве писателя.) Наблюдения ученого представляются весьма убедительными (А. А. Панченко надеется посвятить культу этих малолетних святых специальное исследование), хотя их можно дополнить некоторыми не учтенными в его статье материалами.