Одним из самых молодых членов кружка был Иозеф Китир[56]. Он стремился к лирике, образцом для которой служило творчество Мартина Грейфа. Он не хотел выражать субъективные чувства, он стремился запечатлеть конкретное событие, ситуацию, опираясь не на собственные ощущения и эмоции, а на "объективные" чувства. Он не желал говорить о своем восхищении чем бы то ни было; событие должно быть изображено, а восхищение уже возникнет у слушателя или читателя, хотя поэт и не говорил о нем прямо. В этом направлении Китиру удалось создать поистине прекрасные вещи. Это была простодушная натура. Некоторое время он поддерживал со мной дружеские отношения.
В этом же кругу с необыкновенным восторгом отзывались об одном немецко-австрийском поэте, с некоторыми произведениями которого я недавно познакомился. Они произвели на меня сильное впечатление. У меня возникло желание познакомиться с самим поэтом. Я спросил Фрица Лемермайера, который его хорошо знал, и других, нельзя ли пригласить поэта на наши собрания. Но мне ответили, что его не сдвинуть с места никакими силами. Он чудак и не желает быть на людях. Однако я настаивал, и однажды вечером все наше общество направилось туда, где "знающие" могли его найти. Это был небольшой винный погребок на улице, параллельной Кернтнерштрас-се. Он сидел там в углу со стаканом красного вина перед собой. Казалось, будто он провел здесь уже целую вечность и собирался еще столько же провести. Это был уже довольно пожилой господин, но с юношески сияющими глазами и лицом, тонкие выразительные черты которого свидетельствовали о поэте и идеалисте. Сначала он не заметил нас. Ибо в благородно очерченной голове его возникало, по-видимому, какое-то стихотворение. Фрицу Лемермайеру пришлось коснуться его руки, и тогда он повернулся и посмотрел на нас. Мы помешали ему — этого не смог скрыть его смущенный взгляд, однако он повел себя самым любезным образом. Мы окружили его. В тесной комнате не хватало мест для сидения. Замечательно было то, что человек, слывший чудаком, через несколько минут проявил себя остроумнейшим собеседником.
Мы почувствовали, что с тем, что начало возникать между нашими душами, мы не можем оставаться в этой тесной комнате. И нам не понадобилось много усилий, чтобы увести этого "чудака" в другой "погребок". Мы все были молоды, кроме него и одного его знакомого, уже давно вращавшегося в нашем кругу, но вскоре выяснилось, что никогда еще мы не были так молоды, как в тот вечер с этим старым господином, ибо он-то и был среди нас самым молодым.
Обаяние этой личности полностью захватило меня. Я сразу понял, что человек этот написал более значительные произведения, чем уже опубликованные им, и я смело спросил его об этом. Он ответил почти что робко: "Да, дома у меня есть еще несколько космических вещей". И мне удалось добиться от него обещания принести их в следующий раз на наше собрание.
Так познакомился я с Ферхером фон Штейнвандом[57]. Этот крепкий, полный идей, ощущавший себя идеалистом поэт был родом из Каринтии. Сын бедных родителей, он перенес в юности множество лишений. Его заметил известный анатом Гиртль; он обеспечил ему существование, благодаря чему тот мог жить, всецело занимаясь своими мыслями, чувствами, поэзией. Мир долго почти ничего не знал о нем. Роберт Гамерлинг признал его сразу после появления его первого произведения "Графиня Зееленбранд".
Отныне нам не приходилось ходить за "чудаком". Почти регулярно он сам появлялся на наших вечерах. Я испытал большую радость, когда однажды он принес свои "космические вещи". То были "Хор первозданных желаний" и "Хор первозданных снов" — поэзия, в звучных ритмах которой жили ощущения, проникавшие, казалось, к источнику мировых творческих сил. Здесь словно живые витали в величественном созвучье идеи, действующие как образы мировых первородных сил. Знакомство с Ферхером фон Штейнвандом я рассматриваю как одно из важных событий в моей молодости. Ибо его личность была личностью мудреца, открывающего свою мудрость в истинной поэзии.
Я все бился над загадкой повторяемости земных жизней человека. Многое в этом направлении раскрывалось мне, когда я сближался с людьми, в образе жизни, в отпечатке личности которых легко обнаруживались следы сущностного содержания, которое не следует искать в том, что унаследовано и испытано ими с момента рождения. В мимике, в каждом жесте Ферхера проявлялась душевная сущность, которая могла сформироваться только в эпоху начала христианского развития, когда еще бьши сильны отзвуки греческого язычества. К подобному созерцанию невозможно прийти через размышление над явно выраженными проявлениями той или иной личности; оно пробуждается благодаря как бы сопровождающим эти проявления, в действительности же безгранично их углубляющим, проникающим в интуицию, характерным чертам индивидуальности. Оно не приобретается и в момент общения с личностью, но только тогда, когда после общения остается сильное впечатление, переходящее как бы в живое воспоминание, в котором стирается то, что является существенным во внешней жизни, и начинает ясно звучать голос обычно "несущественного". Кто "наблюдает" людей, чтобы разгадать их предыдущие земные жизни, тот, конечно, не достигнет цели. Подобное наблюдение должно восприниматься как оскорбление, наносимое наблюдаемому. Здесь можно только надеяться, что благодаря как бы идущему из духовного внешнего мира благоволению судьбы давнее прошлое человека раскроется в настоящем.
Именно в описываемую эпоху моей жизни мне удалось достичь определенных воззрений на повторяющиеся земные жизни человека. Они и прежде не были чужды мне, но тогда они носили неопределенный характер и не слагались в четкие впечатления. Теории о таких вещах, как повторяемость земных жизней, в своих мыслях я не создавал; хоть я и знакомился с ними из литературы или из иных источников и воспринимал их как нечто очевидное, я никогда не теоретизировал их. Только благодаря истинным воззрениям на эти вещи мог я вести вышеупомянутый разговор с профессором Нейманом. Конечно, нельзя осуждать людей, если в повторяемости земных жизней они убеждаются только через познание, достижимое на сверхчувственном пути; и все же полное убеждение относительно этого возможно и для непредвзятого здравого человеческого ума далее в том случае, если человек не достиг созерцания. Однако путь теоретизирования в этой области — это не мой путь.
В этот период, когда во мне все более утверждался конкретный взгляд на повторяемость земных жизней, я познакомился с теософским движением, основанным Е. П. Блаватской[58]. Через одного моего друга, с которым я говорил об этих вещах, ко мне в руки попала книга Синнетта "Эзотерический буддизм". Эта первая для меня книга из области теософии не произвела на меня никакого впечатления. Я был рад, что не прочитал ее до появления у меня воззрений, сложившихся из моей собственной душевной жизни. Ибо в ней было нечто отталкивающее, и антипатия к такому способу представления сверхчувственного, наверное, помешала бы мне продвигаться дальше по предначертанному мне пути.
В этот период, около 1888 года, моя внутренняя душевная жизнь, с одной стороны, побуждала меня к сильной духовной концентрации, а с другой, — я был вовлечен жизнью в широкий круг знакомств. Работа над обстоятельным предисловием ко второму тому естественнонаучных трудов Гете внутренне побудила меня представить мое воззрение на духовный мир в форме прозрачного по мыслям изложения. Для этого требовалась внутренняя отрешенность от всего того, с чем я был связан во внешней жизни. Многим я обязан тому обстоятельству, что эта отрешенность была для меня достижима. Я мог сидеть тогда за столиком в оживленнейшем кафе и ощущать, несмотря на это, внутреннюю тишину, продумывая и набрасывая то, что затем перешло в упомянутое выше предисловие. Таким образом, моя внутренняя жизнь совершенно не была связана с внешним миром, с которым вновь тесно переплетались мои интересы.
Это происходило в то время, когда в Австрии подобные интересы были обращены на кризисные явления, заявившие о себе в общественной жизни. Многие из тех, с кем я общался, посвящали свои силы и деятельность разрешению конфликтов, возникавших между народностями Австрии. Другие занимались социальным вопросом. Кто-то жил стремлениями к обновлению жизни искусства.
Однако благодаря моим переживаниям в духовном мире у меня часто возникало ощущение, что все эти стремления к цели останутся бесплодными, ибо они избегают приблизиться к духовным силам бытия. Осознавать эти духовные силы — вот что казалось мне самым важным. Однако в духовной жизни, которая меня окружала, я не находил относительно этого ясного понимания.
Именно в этот период была опубликована сатирическая поэма Роберта Гамерлинга "Гомункул". В ней, как в зеркале, отображалась современность, в намеренно карикатурных образах был показан ее материализм, ее направленность в сторону внешних жизненных отношений. Человек, который в состоянии жить лишь в механистически-материалистических представлениях и занятиях, заключает брак с женщиной, существо которой пребывает не в действительном, а в фантастическом мире. Гамерлинг хотел показать два ложных направления, по которым развивается цивилизация. С одной стороны, перед ним вставало бездуховное устремление, когда мир представляют в виде механизма и хотят создать жизнь, подобную механизму, с другой, — бездушная фантастика, вовсе не заинтересованная в том, чтобы ее духовная призрачная жизнь по-настоящему соприкоснулась с действительностью.