На это же время приходится одно из моих посещений Шрёэра. Он весь был переполнен впечатлениями от только что прочитанных произведений Марии Ойген делле Грацие[46]. К тому времени она уже опубликовала томик стихотворений, эпическую поэму "Герман", драму "Саул" и рассказ "Цыганка". Шрёэр говорил об этих сочинениях с энтузиазмом. "И все это написано молодой девушкой, не достигшей еще шестнадцати лет", — заметил он. И затем продолжил: "Роберт Циммерман сказал, что это единственный истинный гений, которого довелось ему встретить в своей жизни".
Энтузиазм Шрёэра побудил и меня сразу же прочесть эти произведения. Я опубликовал статью об этой поэтессе. А возможность посетить ее доставила мне большую радость. Мы беседовали с ней, и эта беседа в моей дальнейшей жизни часто вставала перед моей душой. В то время она уже приступила к более крупному сочинению, к эпической поэме "Робеспьер". Она говорила со мной об основных идеях этого произведения. Уже тогда в ее речах преобладал пессимистический настрой. Мне казалось, что на примере такой личности, как Робеспьер, она хотела изобразить трагизм всякого идеализма. Идеалы возникают в человеческом сердце, но они не имеют власти над безыдейной, жестокой, разрушительной деятельностью природы, которая бросает навстречу всему идеальному свой безжалостный вызов: "Ты только иллюзия, мое призрачное создание, которое я снова и снова отбрасываю в ничто".
Это было ее убеждение. Затем она говорила со мной еще об одном поэтическом замысле, о "Сатаниде". Она хотела изобразить как противоположность Бога первозданное существо, которое в жестокой, безыдейной, разрушительной природе открывается человеку как власть. С истинной гениальностью говорила она об этой силе, действующей из бездны бытия и господствующей над этим бытием. Я ушел от нее глубоко потрясенный. Величие ее речей не отпускало меня, содержание ее идей было противоположно всему тому, что сложилось во мне как духовное мировоззрение. Но я никогда не был склонен к тому, чтобы не интересоваться или не восхищаться всем тем, что казалось мне великим, даже если по содержанию оно и отталкивало меня. Я считал, что подобные существующие в мире противоположности должны где-то приходить к гармонии. Это позволяло мне относиться к противоположному с полным пониманием, как если бы оно принадлежало к направлению деятельности моей собственной души.
Вскоре после этого я был приглашен к делле Грацие. Перед небольшим кругом слушателей, среди которых были Шрёэр, его жена и одна его близкая знакомая, она прочитала отрывки из своего "Робеспьера". Мы услышали сцены, свидетельствовавшие о высоком поэтическом полете, но в целом пессимистического тона, пропитанные ярким натурализмом: здесь описывались ужасающие стороны жизни. Возникали обманутые судьбой человеческие образы и низвергались, охваченные трагизмом. Таким было мое впечатление. Шрёэр был возмущен. Он считал, что искусство не должно опускаться в такие бездны "ужасного". Дамы удалились. Они были близки к нервному срыву. Я не мог согласиться со Шрёэром. Мне казалось, он был насквозь пронизан чувством, что никакое ужасное душевное переживание человека, если даже это ужасное переживается искренне и правдиво, никогда не может стать поэзией. Вскоре после этого появилось еще одно стихотворение делле Грацие, в котором природа воспевалась как высшая сила, но так, что она противоречила всем идеалам, которые она вызывает к бытию только для того, чтобы обольстить человека, и отбрасывает их снова в небытие, как только это обольщение достигнуто.
В связи с этим стихотворением я написал статью "Природа и наши идеалы", которую не опубликовал, а только отпечатал в небольшом количестве экземпляров. В этой статье я говорил о кажущейся правомочности воззрения делле Грацие. Я писал о том, что воззрение, которое не ограждается от того враждебного, что заложено в природе в противовес к человеческим идеалам, имеет для меня большую ценность, чем "плоский оптимизм", не желающий заглядывать в бездны бытия. Но я говорил также и о том, что внутреннее свободное существо человека творит из себя самого то, что дает жизни смысл и содержание, и что это существо не могло бы полностью развиться, если бы извне, как дар природы, к нему приходило то, что должно возникать в нем самом.
Из-за этой статьи мне пришлось пережить сильную боль. Прочитав статью, Шрёэр прислал мне письмо, в котором сообщал, что, должно быть, мы никогда не понимали друг друга, если я могу так думать о пессимизме. И кто подобным образом говорит о природе, тот показывает этим, что не воспринял достаточно глубоко слова Гете: "Познай себя и живи с миром в мире".
Я был поражен до самой глубины души, получив такие строки от человека, к которому был бесконечно привязан. Шрёэр приходил в страшное возбуждение, когда замечал, что восстают против гармонии, проявляющейся в искусстве как красота. Он отвернулся от делле Грацие, посчитав, что она грешит этим. На преклонение, испытываемое мной перед делле Грацие как поэтессой, он смотрел как на отход от него и в то же время от Гете. Он не видел в моей статье того, что я говорил о человеческом духе, побеждающем из собственного внутреннего существа препятствия, чинимые природой; он был оскорблен моим утверждением о том, что внешний природный мир не может дать человеку истинное внутреннее удовлетворение. Я хотел указать на незначительность пессимизма, несмотря на его правомочность в пределах известных границ; в каждом уклоне в сторону пессимизма Шрёэр видел то, что он называл "шлаком выжженных умов".
В доме Марии Ойген делле Грацие я провел прекрасные часы моей жизни. Она принимала вечером, по субботам. Здесь собирались представители самых разных духовных направлений. Средоточием этих собраний была сама поэтесса. Она читала из своих произведений, твердо и определенно излагала мысли в духе своего мировоззрения и освещала с помощью этих идей человеческую жизнь. Это был далеко не солнечный свет, а скорее мрачный, лунный. Грозное небо, покрытое тучами. Но из людских обителей вставало в этом мраке огненное пламя, как бы неся страсти и иллюзии, пожирающие людей. И все это по-человечески трогательно, всегда увлекательно — горечь, овеянная благородным очарованием одухотворенной личности.
Рядом с делле Грацие всегда находился Лауренц Мюлльнер[47] — католический священник, учитель писательницы, а позднее и заботливый благородный друг. Он был тогда профессором христианской философии на богословском факультете университета. В его лице, во всем его облике отражались результаты душевно-аскетического духовного развития. Скептик в вопросах философии, он был глубоко образован во многих областях искусства, литературы, философии. Он писал интересные статьи об искусстве и литературе для католически-клерикальной газеты "Фатерланд". Пессимистическое миро-и жизневоззрение писательницы звучало и в его речах.
Делле Грацие и Мюлльнера объединяла сильнейшая антипатия к Гете; интересы их были направлены в сторону Шекспира и писателей нового поколения, порожденного тяготами жизни или натуралистическими извращениями человеческой природы. Достоевский всецело пользовался их любовью. В Леопольде фон Захер-Мазохе они видели блестящего, не пугающегося никакой правды выразителя того, что в болоте современности прорастает как достойное уничтожения слишком человеческое. У Лауренца Мюлльнера антипатия к Гете носила окраску католического богословия. Он восхвалял монографию Баумгартнера о Гете, выставлявшую Гете противником достойных человека устремлений. У делле Грацие же антипатия к Гете носила как бы глубоко личный характер.
Вокруг делле Грацие и Мюлльнера собирались профессора богословского факультета, католические священники высочайшей учености. Среди них выделялся, всегда вызывая интерес, священник ордена цистерцианцев Св. Креста Вильгельм Нейман[48]. Мюлльнер справедливо уважал его за всеобъемлющую ученость. Когда однажды в отсутствие Неймана я с энтузиазмом и восхищением говорил о его всепроникающем знании, Мюлльнер заметил: "Да, профессор Нейман знает весь мир, и еще три деревни". Я с удовольствием присоединялся к нему, когда мы уходили от делле Грацие. Мы часто беседовали с этим "идеалом" ученого и вместе с тем "верным сыном своей церкви". Я хотел бы здесь упомянуть о двух таких беседах. Одна из них касалась Сущности Христа. Я изложил свое воззрение на то, как Иисус из Назарета благодаря внеземному действию воспринял в себя Христа и что Христос как Духовное Существо со времени Мистерии Голгофы живет в человеческом развитии. Эта беседа глубоко запечатлелась в моей душе и неоднократно всплывала в ней. Ведь это было для меня очень важно. Беседа эта происходила, собственно говоря, между тремя лицами — профессором Нейманом, мной и невидимым третьим, персонификацией католической догматики. Зримая для духовного ока, она, как бы угрожая, сопровождала профессора Неймана и укоризненно хлопала его по плечу, если тонкая логика ученого слишком смело соглашалась со мной. Странным было в нем то, что часто конец его фразы по смыслу оказывался противоположным началу. Мне противостоял один из лучших представителей католического образа жизни; благодаря ему мне удалось, сохраняя полное уважение к его взглядам, основательно изучить особенности католического жизнепонимания.