— Тихо, девки! — крикнул бригадир Демидыч и, сдвинув припотевшие от дождя очки на лоб, обернулся к мельничихе: — Васса, вёснусь стояки забивали, так куда бабу-то сунули?.. На том берегу?.. На этом?.. Чего нето молчишь… Ребятишки, вези бабу к копру. Да канат не забудьте, полоротые!
Ребята-подростки погнали лошадь к сараю.
Женщины и старики на канате волокли с берега на плотину копер. Артелью командовал Трофим Фомич. Мокрый, грязный, взъерошенный, старик очень напоминал незадачливого рыбака, суетившегося у невода с уловом.
— Не рви, девки, не рви! — поучал он сорокалетних колхозниц, волочивших копер за веревки. — Не рви!.. С пупку сдернешь, а толку чуть. Надо односильно, с приноровкой, и он те за милу душу покатится. Да запевалу слушай, запевалу… Пой, Никон!
Черный, как головешка, старик Никон мотнул седенькой бороденкой, будто для того чтобы стряхнуть с тощего лица бисер дождя, зачем-то отвернулся в сторону от артели и по-козлиному заверещал:
Засмотревшись на необычайно смешного запевалу, колхозники рванули за канат, но снова порознь, — копер лишь заскрипел и покачнулся.
— Да ты не растягивай, не растягивай! — прокричал Трофим Фомич сконфузившемуся Никону. — Ты солдатским манером ори, вроде бы под шаг; помнишь, как Фаддей запевал?
— Отзапевал мой Фаддей у копра, — выронив веревку, плаксиво произнесла смуглая остролицая колхозница и мокрой щепотью потянулась к носу. — Запевает, поди… в окопах…. под бомбами.
Бросили веревку и остальные женщины.
— А ты не куксись, Прося, не куксись, — ласково сказал Трофим Фомич. — И с окопов вертаются: вернулся же мой Николай, и твой Фаддей вернется. Наше дело оберуч поддерживать окопы-то. Ну-ка, старики, перепутайтесь через девок в обе стороны, не лучше ли рванем.
Кряхтя и меся лаптями вязкую глину, старики встали вперемежку с женщинами.
— Пой, Никон…
— Дьякона выискал! — опять рассмешив артель, огрызнулся Никон на Трофима Фомича, но запел.
Теперь рванули дружнее; тужась и наступая друг другу на пятки, повезли. Копер, качаясь и поскрипывая, пополз по грязи.
— Пошел, пошел, айда, пошел! — покрикивал Трофим Фомич, краснея от натуги. — Не сдавай, нажимай-ай…
Но через два-три метра копер снова стал; и как ни ловчились старики, как ни ходили вокруг дубовой махины, оглядывая ее и похлопывая ладонями по намокшим станинам, а пришлось покориться и крикнуть на помощь молодежь.
Управившись с бабой, ребята подошли к копру вместе с дедом Демидычем; и вскоре там, где прополз копер, зачернели две глубокие борозды. Продеть канат в проем стального блока и подвесить к нему чугунную бабу было не так уж трудно, и Демидыч объявил передышку.
Колхозники расселись на бревнах.
От привычки работать в любую погоду дождя почти никто не замечал. Только сизоватая поверхность пруда точно рябью вздрагивала от ветерка и представлялась слегка конопатой, да стекла очков Демидыча, будто потрескавшиеся на мелкие кусочки, напоминали, что дождь не перестал. Старик снял очки, обнажив свои орлиные глаза, потер стекла подолом рубахи и, снова надев очки, деловито разгладил бороду.
— Зачнем, пожалуй, со стояков, — заговорил он, оглядев артельщиков вопрошающим взглядом. — Пазить новые не станем, вколотим их пасынками к старым, сто годов выдюжат. Как, мужики?
Старики согласно промолчали.
— Этак, значит, — уже решительнее продолжал Демидыч. — Завостривать бревна ставлю Никона с Лаврухой, они лиственницу знают и с топорами мастаки. К копру на канат пойдет молодяжник и ты, Лизавета, ты, Дуняха, и вы троицей…
Он пальцем указал на трех колхозниц.
— Оставшиеся девки-бабы на лошадях глину возить, плотину подсыпать. Возвысим мы ее, матушку, на полметра!
— Ого! — удивился кто-то из подростков.
— Не ого, а так ноне водится! — сердито оборвал парня Демидыч, потом отчеканил фразу за фразой: — Гитлеры сколько наших электричек прихропали?.. Тысчи!.. А мы новые выстроим. Недаром говорится, что советские кле́щи фашистских хлеще. С нами, говорю, спорь, да оглядывайся!
— Верно сказал: оглядывайся! — вскочила с бревна Прося-солдатка и словно потыкала колхозников острым взглядом одного за другим. — Я вот оглянулась, а где промежду нами Анфисья Никониха?.. Мы здесь робить собрались, а они с Оксиньей Мошкиной в бане богу молятся. Подруги мои, а не знай бы чего сотворила им за такие дела!
— Врать не стану, а правда! — поднялась рядом с Просей другая колхозница. — Самолично, вот этими вот глазами видела. Врать незачем, а обе светлые рубахи надели да со свечками в баню ушли!
— Значит, «пророковым письмам» того…
— А Никон чего глядит?!.
— Никона надо взгреть!..
— Никон!..
Запевала сжался среди стариков на заднем бревне и, казалось, боялся поднять глаза.
— Никон, — позвал Демидыч.
— Ну!..
— Не ну, чудак-человек, а взял бы задрал ей становину да хорошенько намозолил сахарницу, чтобы оглядывалась… Молиться молись, а прогулы не допущай. И еще Оксинью совратила!.. Вот возьму да пошлю к ним в баню-то хожалых баб, не стыдно будет?..
Колхозники закричали кто что умел, однако предложения склонялись к одному: послать к богомолкам Лизавету и Просю усовестить, отобрать «святые» письма и привести в бригаду с покаянием. Исподлобья и сбоку наблюдая за Минодорой, Лизавета видела как, борясь с одолевающей ее ухмылкой, кладовщица морщила губы, то отводила в сторону, то опускала глаза, ерзала на бревне от соседки к соседке, потом вдруг побледнела и выкрикнула:
— Исключать таких из колхоза навовсе!
«Ишь, чего захотела, — зло подумала Лизавета. — Мы исключи, а она подберет». Но Минодоре тут же ответил Демидыч:
— Не резон мелешь, Прохоровна!.. Клин-то клином вышибается; они их — письмами, а мы — словесами, да попонятливее, покруче, чтобы под кожу лезли… С нами, говорю, спорь, да того… Ступайте, бабы, ведите их сюда!
Лизавета и Прося ушли, а на плотине, под неуемным дождем, в месиве раскисшей глины и хлюпающих лужиц, закипела работа строителей. Минодора впервые, пожалуй, за все эти годы почувствовала откровенную неприязнь колхозников — на ее заговаривания люди отвечали сквозь зубы, кое-кто косился, многие ухмылялись. Кладовщице не могли простить ее злобного выкрика об исключении из колхоза двух богомолок, но она по-своему истолковала поведение людей. «Подозревают, подлые, или многое знают, — думала она, через силу бросая лопатой глину на телегу. — Скорее, скорее заткнуть глотку этой паршивице Капке; удерет — греха не оберешься. Да скорее бы Конона черти несли, опротивел мне этот треклятый Узар; в город, в город, в город!.. А тут еще Агафангел… Заставят признаться, выпытают, сознается во всем, подлая душа, — и конец!.. Что делать?.. Прежде всего долой отсюда Гурьку с Калистратом — в лес, в лес!.. С бабами останусь, огород полоть надо…. А мужики в лесу хоть сена скоту накосят, стожок поставят. И Неонилку с ними, прочь отсюда заступницу-дармоедку, прочь!.. Калистрата в лес… а кто Капку задушит?!.. Нет, нет! Скорей домой!.. Домой, домой, там разберусь!» И позабыв даже о том, что Лизавета и Прося должны вот-вот привести сюда богомолок, крайне ее интересовавших, Минодора заявила бригадиру о надобности отпустить продукты детскому садику и тотчас ушла в деревню.
Коровин встретил дочь жалобами на Платониду.
— Прижми ты хвост пучеглазой жабе! — как никогда решительно заговорил он, едва Минодора осведомилась про домашние дела. — Сегодня вконец извела брата Гурия!
Прохор Петрович рассказал, как «с утра занемогший брат Гурий возжелал сочинить новое святое письмо к заблудшим и страждущим», как позвал к себе его, Прохора Петровича, с бумагой и карандашом и как Платонида сорвала всю их работу. Проповедница без молитвы ворвалась в келью Гурия и, евангельскими речениями отчитав его за непосещение утренних и вечерних молений, пригрозила отлучением от общины и изгнанием из узарской обители.
Прохор Петрович стал было рассказывать о новом «святом» письме, продиктованном Гурием, но Минодора перебила.
— Уж не думает ли он сейчас подбрасывать свои письма? — хмуро спросила она, швыряя к ногам отца один за другим свои грязные боты. — Еще раз хочет подвести под монастырь?
— Нет-с!.. Мыслит отправить с сестрами, буди они благословятся во странствие. Триста листов заказал мне славянским вязевом. К осени сделаю-с… Хе-хе, за каждой, слышь, сестрой распушится хвост из писем пророка Иеремии, хе-хе, шутит-с.
— Вот я с ним сама пошучу!..
Приказав собирать ужин, Минодора ушла в обитель.
В молельне совершалась вечерняя зорница. Сквозь закрытую дверь оттуда доносились жиденькие голоса женщин и сбивчивое — то тенором, то басом — подвывание Калистрата. Минодора брезгливо сморщила губы — она никогда не бывала на молениях, если не служил сам пресвитер, — и, предупредительно постучав, но не помолитвовавшись, вошла в келью Гурия.