— Нет-с!.. Мыслит отправить с сестрами, буди они благословятся во странствие. Триста листов заказал мне славянским вязевом. К осени сделаю-с… Хе-хе, за каждой, слышь, сестрой распушится хвост из писем пророка Иеремии, хе-хе, шутит-с.
— Вот я с ним сама пошучу!..
Приказав собирать ужин, Минодора ушла в обитель.
В молельне совершалась вечерняя зорница. Сквозь закрытую дверь оттуда доносились жиденькие голоса женщин и сбивчивое — то тенором, то басом — подвывание Калистрата. Минодора брезгливо сморщила губы — она никогда не бывала на молениях, если не служил сам пресвитер, — и, предупредительно постучав, но не помолитвовавшись, вошла в келью Гурия.
Тяжело дыша, Гурий лежал вытянувшись на топчане, и скошенные на Минодору петушиные глаза его при свете лампады показались ей остекленевшими.
— Ну, как живешь-можешь, непутевый? — начала она нарочито строго, хотя в сердце ее шевельнулось чувство сострадания к больному.
— Проклятый лешак! — проскрипел он будто насквозь проржавевшим за день голосом. — Ровно кворостиной зудит на горло, голова бурем-буря, кругом кодуном кодит, лешак!
— Зудит, говоришь?.. Таковский был… Меня не послушался, черной кошкой обозвал, в преисподню спровадил, сукин ты сын, подлец!.. Носит тебя нечистая сила везде, как проклятого, вот и достукался, простыл!
— Речки бродился выше пупком, ангина поймал, — покорно признался Гурий и заискивающе попросил: — Молоко давай гретый, слушайте, да с содом, а?
— Мо-ло-ко-о?!.. Ишь ты молочник нашелся!.. Робить тебя нету, гулена гуленой, а жрать ты тут как тут?.. У черной кошки попроси!
— О, лешак, я заплатить стану… Бери, слушайте, мой последний тысячу.
— Это иной разговор… Я сирота, манна небесная мне не сыплется, а ты не робишь, только хлеб жрешь. Но дело теперь не в одной плате за харч… Один наш дурак попался сегодня в мирской капкан; боюсь я, как бы он не выдал всех, да как бы и тебя здесь не зацапали. Ты давай-ка выметайся отсюдова подобру-поздорову… В лес покудов… С Калистратом да с Неонилкой… Жить.
— Лесом жить? — переспросил Гурий и даже приподнялся, но тут же повалился на постель и с яростью выдохнул: — Не пойду!
Минодору передернуло.
— Не пойдешь? — прошипела она, и на губах ее появилась ухмылка, которую не переносил даже старик Коровин. — Сам не пойдешь, Калистрат в мешке снесет!
Слыхавший об этих мешках, Гурий застонал:
— Подлая ведьма!
— Мешок крапивный, не надрягаешься, — продолжала странноприимица, не поняв, однако, кем ее обозвали. — Спеленаем, как лягушу, да к лягушам и спустим. Лучше уж подумай насчет леса: там потеплее, чем в болоте!..
Она приглушенно захихикала и поднялась.
— Стой! — с силой прошептал Гурий. — Слушайте, лешак побери… Открываюсь тайном…. Я ужасный нужен Конону, он придет сюда жо самый полночь…
Гурий назвал день явки Конона — и Минодора села.
Каждый скрытник верил, что для последнего суда над грешниками Христос спустится на землю без предупреждения. Представитель Христа — пресвитер общины — должен был являться своей пастве также неожиданно. Этот неписаный, но непреложный закон общины бил прежде всего по странноприимцам — чем неожиданнее владыка нагрянет в обитель, тем больше найдет в ней беспорядков и тем крупнее сорвет дань искупления с хозяина. Минодора давно испытала силу этого закона на собственном опыте и хоть не особенно трусила Конона, однако всегда старалась принять меры предосторожности. С этой целью она и прежде пыталась охаживать Гурия, но он прикрывался верностью общинным канонам и тайны не выдавал. Только теперь, припертый к стене неприятными обстоятельствами, он неожиданно открылся.
Срок явки пресвитера в Узар оказывался настолько близким, что странноприимица смешалась: верить ли Гурию? И если верить, то как поступить и с ним и с обителью?… Она прекрасно понимала, что Гурий открыл ей тайну не для того, чтобы отблагодарить хозяйку за хлеб-соль, но только для того, чтобы спасти свою шкуру. Это еще сильнее возмутило ее, и она выпалила первое, что взбрело в голову:
— Ладно, дрыхни, покуда я подумаю…
Обдав Гурия уничтожающим взглядом, Минодора встала и вышла из кельи. Но, очутившись, в коридоре, странноприимица приникла глазом к щелочке в двери. Ей показалось, будто Гурий, полежав неподвижно, вдруг всхлипнул, потер глаза кулаками и не то зарыдал, не то засмеялся. Затем она видела, как он перевернулся на живот, ткнулся лицом в подушку и как его несуразное тело, точно в агонии, задергалось на топчане. «Ни черта не поймешь сатану, — выругалась она и ушла от кельи. — Разбери пойди: плачет или смеется». В келье же происходило и то и другое. Гурий плакал от досады, что он, столбовой дворянин, вдруг оказался во власти злой деревенской бабы, и смеялся, что ему удалось купить ее ценою глупой тайны. Потом он вспомнил разговор об изловленном Агафангеле и возможном обыске в обители, нащупал под матрацем пистолет и дал себе слово уйти отсюда, как только появится Конон.
Минодора же не медлила и приказала отцу тотчас после ужина отправиться на разведку к колхозному амбару.
Над притихшим Узаром сгущались, будто наплывая из лесу, вечерние сумерки. Сквозь сплошную, но теперь легкую и жиденькую, как серый ватин, пленку облаков просачивался белесый свет потучневшей луны. Отсыревшие за день постройки выглядели серыми и мутно-блестящими, словно покрытые фольгой. На берегу за околицей уныло потренькивала балалайка, а два девичьих голоса слаженно и грустно пели о том, как на позицию девушка провожала бойца. Со стороны колхозного правления послышался ленивый собачий лай, потом там заговорили мужчины. Ожидавшая возвращения мужа, Лизавета вскочила с крылечка и выбежала за ворота.
Но голоса оказались чужими.
Женщина прислонилась к столбу и задумалась.
Когда муж сутками не возвращался из отдаленных хуторских бригад, хлопоча то о весеннем севе, то о сенокосе, то о взмете пара, она заботилась лишь, сыт ли он, спал ли, перевязал ли руку, — чистый бинт всегда лежал в его полевой сумке, — и совсем не думала о том, вернется ли он к обещанному времени. Сегодня было не так; сегодня она ждала, ждала с дрожью в душе, несчетный раз вышла за ворота, прислушиваясь к каждому стуку колес на тракту, к каждому звуку в деревне, и все зорче вглядывалась в густеющую темноту. Нет, Лизавета не боялась за мужа; она не сморгнула глазом на давешнее замечание Трофима Фомича, беспокоившегося «как бы чего не вышло в дороге с этим медведем-скрытником»; она верила в Николая — ведь не всякий приносит с фронта домой по четыре боевых ордена. Молодая женщина не заботилась даже о том, привезет ли Николай милицию, — это разумелось само собой, как ночь, как день. И Калистрат, и Минодора проходили теперь где-то стороной от раздумий Лизаветы, касались их краешком, задевали ее сознание как нечто второстепенное, от которого хотелось отвернуться, отплюнуться. В глубине же души, в самом светлом тайничке сердца Лизаветы нежданно-негаданно поселилось и зрело совершенно иное, сладостно-тревожное, чистое и большое чувство.
Часа два-три тому назад, беседуя с богомолками прогульщицами Анфисой Никонихой и Аксиньей, молодая женщина рассказала им о поползновениях кривобокой проповедницы и вдруг вспомнила о беременной страннице, подвезенной Трофимом Фомичом в узарском лесу. Вспомнила и призадумалась: где эта скрытница теперь; если в доме Минодоры, то как живется ей с младенцем; нельзя ли увидеть эту женщину и не попытаться ли освободить ее из сектантского плена?..
Обе прогульщицы отмолчались и в бригаду не пошли, но Лизавету поведение богомолок не встревожило; ее захватила мысль о страннице. «Эх, какой бы я ее подружкой сделала, — думала она, — как бы славно, как вольготно забегал ее ребятенок по нашей избе!.. А молока-то, молока-то ему — хоть купайся!.. Да я бы… Да мы бы с Колей… А папаша, о-о!»
Мечтательно улыбаясь, Лизавета вернулась во двор, замкнула сенную дверь, спрятала ключ для Николая в условленное место, снова вышла на улицу и направилась к колхозному амбару.
От амбара доносились негромкие голоса. «Не Николай ли на мое счастье, — мелькнуло в голове Лизаветы, но, приблизившись, она разглядела бородку и бобрик Прохора Коровина. — Ага, разведчик, — весело подумала молодая женщина. — Иначе зачем бы старику переть ночью по такой грязи со своей горы?» Она поздоровалась с Коровиным за руку и села рядом со свекром на ступеньку амбарного крыльца под навесиком.
— …взял да и подпалил деревню сразу с трех сторон, — продолжая беседу, говорил Трофим Фомич. — Вот-де вам в отместку, что моего сопутника изловили!..
— Да, дезертиры народ отчаянный, — вздохнув, молвил Коровин.
— Ну этот не похож на отчаянного, — вмешалась Лизавета и, минутку подумав, что бы такое сочинить для успокоения старика Коровина и его дочери, продолжала: — Тютя тютей!.. Только поулыбывается… Кустов говорит, что он сынок попа из Новоселья; до войны, слышь, в сельсовете делопутом работал и немножко умом тронутый… Такого и отпустить могут!.. Жалко даже, что поколотили его ребята, когда ловили.