Они ведь скоро и впрямь тут всё под асфальт закатают.
До Ксилургу не доберутся! Через лужу не проедут.
Это и к моей Родине относится.
Оставьте нас в покое со своей цивилизацией! Не, не люблю я вашу колу, я квас люблю. Я лес люблю, речку. Монастыри люблю. Бог… хочу научиться любить. Ну, почему это вам спокойно жить не даёт?
Ладно, ну их, пришли в благодатное место, а всё на политическую дрянь тянет.
Мы долго стояли перед небольшим беленьким храмом[112], озираясь и переживая разнообразные чувства, и в итоге перед нами нарисовался бригадир. Ну да, невысокий с брюшком человек южной наружности, про которого уже не скажешь «мужичок», тоже, правда, в заляпанной спецовке, но зато с какой уверенностью в движениях и взгляде: что это ещё тут за крендели на его территории? Впрочем, Афон не мог не наложить отпечатка на подходящего бригадира — он пытался улыбаться.
Мы вежливо поклонились начальнику участка и поинтересовались: как найти отца Николая?
— Там, там — ответил бригадир и показал рукой на пристроенную к двухэтажному зданию, начинавшемуся сразу за воротами, деревянную лестницу, окинул нас ещё раз оценивающим взглядом и, убедившись, что в работники мы не годимся, потерял к нам всякий интерес.
Мы же, подойдя к ведущей наверх лестнице, попытались счистить налипшую грязь. Вот именно — попытались, вообще же мечталось побыстрее снять эту сырую обувь, переодеться в сухое. И сладкое предвкушение заслуженной награды за перенесённые испытания, хотя бы в виде чашечки кофе и раки, посетило нас. Можно сказать, мы гордились собой.
На втором этаже вошли в небольшую прихожую, по бокам которой высились две деревянные двери. Обе были закрыты. Прямо находилась ещё одна дверь, которую освящал простенький деревянный крест. Мимо этой двери тянулся тёмный коридор, проходивший, видимо, через всё здание. Дверь с крестом оказалась незапертой, и мы оказались в храме[113].
Это был небольшой, но светлый и высокий храм, а лучше сказать, большая комната, преобразованная в храм. В девяностые годы у нас в стране так многие храмы начинались: отдавали разваливающийся клуб или ненужный в то время магазин — и они наполнялись жизнью.
Передняя часть комнаты заставлена прислонёнными к стене иконами. Икон много, скорее всего, они вынесены из главного закрытого амбарным замком храма, который, судя по всему, сейчас восстанавливается. Между иконами — пачки со свечами. Несколько икон подняты на стены. Пол застелен дешёвеньким линолеумом. Всё простенько и скромно, как в сельском храме. С другой стороны, понятно, что для большинства икон, составленных у стен, здесь временное пристанище. Да они вряд ли и поместились бы на стенах, даже если поднимать до потолка, к тому же, всю северную стену занимали окна.
Во второй части комнаты служили. Она отделялась крепкими деревянными перегородками, какими обычно у нас отделяется клирос. На них находились большие иконы Спасителя и Николая Угодника, а с обратной стороны, там, где должен, по идее, быть левый клирос, находился киот с удивительной красоты иконой Божией Матери. И богатый оклад Её, и множество благодарных приношений, подвешенных на нитях, говорили, что икона сия чудотворная и прославлена многими исцелениями[114].
Иконостас опять же прост, но приятен сельской чистотой и отсутствием излишеств. Даже несколько стасидий здесь, в русском храме, смотрелись уместно, словно это и есть древнее славянское изобретение. Впрочем, они и правда выглядели весьма древне и походили больше на трон, который ставится на горнем месте. Я бы даже нисколько не удивился, если б дощечка для сидения не откидывалась, а была прибиты дюймовыми гвоздями. Нет, откидывается, только скрипит страшно, словно живая, а ты её взял и потревожил. У каждого клироса стояло по две стасидии, ещё по одной приставлено к перегородкам, лишний раз подчёркивая разделение комнаты.
Обойдя храм и приложившись к иконам, мы вернулись к входной двери.
Алексей Иванович поднял на меня глаза. Я пожал плечами. А что делать? Ждать. Это тебе, брат, не греки: кофе, рюмочку, лукумчик — это Россия, тут для начала потерпеть надо. Ладно. Кто-нибудь когда-нибудь сюда всё равно придёт. Кому это я — Алексею Ивановичу или себе? Стоим. Алексей Иванович на мужской половине, я — на женской, хотя откуда на Афоне женская половина?
— Темнеет уже, — через сколько-то времени напомнил о себе Алексей Иванович.
— Вот и стой…
Я хотел сказать, что скоро уже служба, но подумал, что дело и не в службе вовсе, а такое задание для нас от Господа — ждать, пока определяется наше положение. В конце концов, не знаешь брода — не лезь в воду. Вот и не лезем.
И в самом деле — свете стало меньше. Неужели и правда темнеет? Нет, это снова зарядил дождь. Вовремя мы успели. Слава Богу. И тут в храм вошла… стоп. «Вошла» — не может быть, это ж Афон, стало быть, «вошёл»… Но дальше так и завертелось на языке: «коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт», накормит, напоит, умоет, а коли за дело — прибьёт. Этакая хранительница (то есть хранитель) очага, заматеревшая годами. Одним словом, тёща. Пока я, правда, наблюдал только широкую спину и не совсем прибранные волосы — со сна. Ещё можно было определить коротковатое платьице монашеского покроя, которое со временем приобрело цвет изъезженного асфальта, с кое-где пятнами масла и въевшейся грязи. На локтях зияли огромные прорехи, и сквозь них просматривались ручищи, отбивавшие всякую охоту насмешничать. Поверх платьица был фартук, перекроенный из старого, отслужившего своё подрясника, впрочем, возможно, это подрясник и был. Ещё из одежды имелась вполне приличная душегрейка. На ногах — шерстяные носки и резиновые боты. Ноги, видневшиеся промеж короткого платьица и шерстяных носок, соответствовали мощи рук, но казались по-слоновьи распухшими, как бывает у большинства натрудившихся на тяжёлых работах русских женщин.
Не обращая на нас никакого внимания, человек, как и положено хозяйке в доме, начал наводить порядок: зажёг лампадки, поставил свечи, что-то перекладывал и переставлял в алтаре. Мельком удалось увидеть лицо: круглое и грозное, как у купчихи, пережившей не одного мужа. Негустые волосинки на том месте, где у человека обычно бывает борода, вызвали ещё больший трепет. Мы стояли по стойке «смирно», не решаясь выдать себя ни единым звуком, попробуй спроси — как даст своими ручищами, да одной даже. И правильно: не лезь, не мешай, когда люди делом заняты. Так что наведение порядка в храме продолжалось в полнейшей тишине, если не считать отдышливых вздохов трудящегося человека. А мы стояли по обе стороны двери то ли как почётный караул, то ли просто как две вешалки, непонятно кем и зачем принесённые сюда.
Товарищ всё-таки не выдержал, и когда человек, подойдя к нам вплотную, вытащил скатанный среди упаковок со свечами ковёр (ну, или то, что им называлось в пятнадцатом веке) и, вздыхая и охая, натуженно потянул его к царским вратам, Алексей Иванович бросился помогать. Но не сделал он и пары шагов, руки не успел протянуть, как на него так рыкнули, что он, словно наткнувшись на горячий утюг, отскочил на место.
Говорили тебе: стой себе, нужен будешь — позовут.
Человек же, влачивший ковёр, скорее всего, был дьяконом, прошедшим в своём служении все чины и степени; он вполне, может статься, и патриарху сослужил, и теперь всё ему позволительно, потому что опытно знает, что полезно. Вот кого в духовники бы!
Дьякон дотащил-таки скатанный ковёр до места и, опершись на него, отдышался, потом посмотрел на нас. У меня аж мурашки пробежали — чего это он задумал? Казнить. По грехам. А тот издал очередной рык, только помягче, и посмотрел на меня.
Я? — удивился я — и показал на себя.
Думаю, если бы ему понадобилась помощь и вместо меня тут летала муха, ну, или, скажем, стоял слон, то те сразу бросились бы помогать. До меня же доходило не сразу.
Монах снова рыкнул, но более досадливо, на мою непонятливость.
«Глухонемой, наверное», — решил я, вспомнив кроткого Серафима, вздохнул, проговорил «Господи, помилуй» и осторожно двинулся к монаху.
Тот указал на рулон, и мы стали его раскатывать. Ковёр (так всё-таки будем называть эту тяжесть основы и пыль веков) не особо нас слушался, и Алексей Иванович опять дёрнулся. И снова был поставлен на место.
Когда уложили ковёр, монах пророкотал почти милостиво, я поклонился и вернулся к двери. А тот, оглядев ещё раз храм, прошёлся вдоль стен, кое-что подправил и, не глядя на нас, вышел.
Ещё какое-то время мы боялись пошевелиться. Первым отмер я.
— Пойдём выйдем, — после призвания на расстилку ковра я, в отличие от Алексея Ивановича, чувствовал себя избранным.
Мы вышли и встали возле рюкзаков, оставленных в коридоре. Алексей Иванович восторженно произнёс:
— Вот это мощща!
Я и сам чувствовал эту «мощщу», но как объяснить, откуда и почему она чувствуется? Не в драных же локтях и застиранном подряснике дело. Но вот явился человек, превосходство которого ощущалось сразу и признавалось безоговорочно. Более того, его хотелось слушаться и следовать за ним, потому что понималось, что сам я пред ним постыдно мелочен со своими желаниями и проблемами.