38
На рассвете 16–го ноября, отчаливающий пароход Preussen провожало всего человек шесть—семь из наших близких. Большая же толпа друзей всех отплывающих, в значительной мере нашей семьи, отцовских и бабушкиных учеников и учениц и наших товарищей и товарок по школе и университету, к которой присоединился Кареев, собралась на несколько часов долгой посадки накануне вечером. Тоже много народу из бабушкиных эмигрировавших гимназисток и из московской группы высланных встретило петербургскую группу три дня спустя на Stettiner Bahnhof в Берлине.
Причина поздней натурализации брата Владимира другая. Свои хлопоты о французском подданстве он предпринять смог только перейдя тридцатилетний возраст (после 1933 года), чтобы избежать необходимости отбывания воинской повинности, которая лишила бы его многодетную семью средств к существованию.
Борящегося с сердечными припадками отца видеть мне больше всего приходилось в Праге, зимою 1925—26 года. Помнится, тогда же он обратился за рентгенологическим исследованием к одному русскому радиографу, который нашел, что аорта его расширена чуть ли не вдвое, что, конечно, самочувствия отца не улучшило. Нам говорили, что на рентгеновской проекции соседство пищевода могло дать ложный образ расширенной аорты, к чему я прибавил бы, что в подсознании, если не в сознании, врача мог присутствовать часто высказываемый им принцип, что «для спасения родины русских либералов надо систематически уничтожать». По счастию кто‑то убедил отца обратиться за более точным исследованием в одну немецкую кардиологическую клинику, где ширина аорты была найдена „an der Grenze der normalen". Последний раз преодолевающего сердечный припадок отца видел я летом 1930 года в Париже на Gare de I'Est, при выходе из поезда после утомительного путешествия из Праги. С того времени, т. е. с шестидесятилетнего возраста, он мог вполне считаться человеком со здоровым сердцем, каковым его и находили врачи Русского Дома, в котором он провел последние годы жизни.
По моим воспоминаниям это знакомство завязалось в самом начале нашего пребывания в Праге, зимою 1923 года, когда Г. М. Катков был еще начинающим студентом Карлова университета. Краус пришел к отцу с визитом в «Свободарню», вместе с каким‑то, желавшим с ним познакомиться, английским или американским философом.
С Магдалиной Шапиро, ставшей его женою, брат Владимир познакомился на собраниях Русского Студенческого Христианского Движения. Отец ее был до Революции директором Сибирского банка в Москве. Она умерла в марте 1968 г. и похоронена в могиле брата на кладбище Ste Genevieve des Bais, где недалёко лежит и мой отец.
Теперь в русских литературных кругах известно, что С. Я. Эфрон был расстрелян очень скоро по своем возвращении в Россию, в конце 1937 года.
Странным образом, на странице, посвященной Ф. И. Родичеву, оказался забытым с ним связанный, очень памятный для нашей семьи эпизод. В конце 1917 года, скрываясь от неминуемого ареста и, наверно, расстрела, Федор Измайлович как‑то появился у нас вечером и прожил неделю или две под инкогнито в кабинете отца, в глубине нашей квартиры, где жизнь, связанная с жизнью бабушкиной гимназии, била ключом, что наверное ему и помогло сбить со следу посланных за ним агентов Чека. Вскоре затем, покинув Петербург, Ро–дичев перебрался, не помню как, за границу.
Нетрудно себе представить, как тяжело было для отца и всей нашей пражской семьи переживание, в конце 1935 года, парижского «Спора о Софии», с газетными статьями и отголосками парижских разговоров, в которых всячески ошельмовывался Владимир Лосский. Одно время казалось даже вероятным, что следствием «благородного негодования» идеологических противников для моего брата могла быть потеря его заработка, на который с трудом существовала его семья, где ожидалось рождение четвертого ребенка. Создавшееся положение побудило моего отца писать трудно формулируемые письма разным лицам, в том числе Бердяеву. К последнему письму бабушка Стоюнина приложила свое, адресованное к супруге Николая Александровича, «от женщины к женщине», но на него ни ответа ни привета не получила, так как Бердяев ответил отцу один, вполне корректно, с заявлением, что позиция, принятая моим братом, была не в духе либеральной традиции семьи Стоюниных и Лосских.
Когда «Спор о Софии» несколько затих, Владимир сделал попытки возобновить человеческое общение с Булгаковым, но не преуспел в этом из‑за его злобного окружения. Несколькими письмами они, однако, обменялись и в последнем из них О. Сергий высказал пожелание, чтобы плодом богословского ума и таланта брата был бы не критический, но созидательный труд. Таковым и явился, вышедший вскоре после смерти О. Сергия, его Essai sur la theologie mystique de I'Eglise d'Orient. (Paris, ed. Aubier, 1944).
Умер О. Сергий Булгаков года через три после прощального письма, предназначенного моему отцу. Брат Владимир с женою присутствовали на его похоронах среди многочисленного народа, пришедшего несмотря на трудности передвижения из‑за воздушных налетов на Париж.
Православный приход латинского обряда был основан в Париже в начале 1937 года.
Опасность быть арестованным в года «Протектората» была для моего отца довольно реальной. Уже тот факт, что его дети были гражданами и солдатами Франции и Соединенных Штатов, ставил наших родителей в особое положение среди русской колонии. К этому надо прибавить, что в настроениях пражской эмигрантской среды стал нагло доминировать дух пораженчества, подхалимства, презрения к стране, оказавшей ей гостеприимство и ненависти к соотечественникам либерального склада, которых прозвали «белыми жидами». У людей, подходящих более или менее под эту категорию, создался обычай приходить к моим родителям на чай, в условленный «приемный» день недели, и говорить, как будто, на свободе. Однако же это оказалось не совсем верным, потому что, начиная с четвертого или пятого собрания, на второй или третий день отца вызывал к себе ответственный политический старшина «Профессорского Дома» и, доказавши ему, что знает о всем сказанном в его квартире, делал ему соответствующий «превентивный» нагоняй.
Продолжая свои дружеские отношения с пражским православным духовенством и состоя в приходском совете, отец резко осуждал (что в то время требовало большого гражданского мужества) многие предложения и мероприятия, исходившие от его слишком рьяных членоЕ. Так он высказался раз по поводу проекта изгнать с помощью властей из Николаевского собора приход Чехословацкой Национальной Церкви (с которым русский приход делил помещение с начала Первой Республики), что такой низкий поступок заклеймит русскую церковную общину заслуженным позором. Если же к этому прибавить, что от того же совета исходили повестки, с требованием расписки о получении, об обязательном присутствии на молебнах часто неприемлемых по предмету для людей дорожащих свободой совести, то не трудно заключить, что избрание отца на кафедру Братиславского университета и отъезд из Праги спасли его от сильного риска попасть в концентрационный лагерь.
Арестован как бродяга Бетховен был у заставы Wiener Neustadt'a, у которой он оказался заблудившись на прогулке во время летнего пребывания в местечке Baden, расположенном в 22 километрах на север от этого городка. Как раз на полпути между ними находится деревушка Holies bei Matzendorf, где было Arbeitskommando, откуда я писал родителям в 1941 году.
Свидания же наши состоялись после моего возвращения в Stamm‑lager (Stalag) XVII А, находившемся в деревне Kaisersteinbruch, в пяти километрах от Bruck an der Leitha, в Burgenland. С возвышенной части лагеря виднелась на горизонте гора Theben или Devin, на которую можно было смотреть с мыслью, что она входит и в поле зрения родителей. Добраться до Kaisersteinbruch'a им удалось два раза: в сентябре 1942 года (в тот же день приехала в первый раз и моя жена из Праги) и в самом начале 1943–го, за пять недель до смерти матери.
Освобождение нашего лагеря из плена произошло в деревне Neu‑kirchen у Braunau (Oberosterreich), 5 мая 1945 года.
Заведующий Культпросветом «Общества советских патриотов» был князь Сергей Сергеевич Оболенский, бывший младоросс, как и большинство членов этого объединения. Хотя обе статьи, написанные отцом для их органа Советский патриот и были аполитичны и явно проникнуты идеалистическим духом, это выступление отца вызвало резкие осуждения в остальной русской зарубежной прессе, даже со стороны таких представителей либеральных тенденций, как Мельгунов, не говоря уже о реакционерах вроде супруги одного из очень видных писателей, которая сказала моей жене, встретив ее на улице, что «все Лосские красненькие».