Черепаха всегда просыпалась рано и всегда шла к морю, к его утренней тишине и пустынности. И стояла, как красивое солнечное изваяние на берегу, и была такой вписанной в этот пейзаж, такой естественной – обнаженная загорелая девушка на фоне синего моря, и синего неба, и белой гальки, что казалось иногда Ашам – Черепаха тут будет всегда. По утрам – всегда.
Черепаха стояла на берегу и, увидя спускающуюся с камней Ашам, всегда делала к ней несколько шагов, и они обнимались, нежно и тесно, как очень близкие люди. Обнимались, приникая друг к другу обнаженными телами, и ничего не было чище этих их утренних голых объятий.
Они замирали на несколько секунд в этих объятиях, прислушиваясь к тишине, которая была внутри них. И потом, еще не размыкая объятий, смотрели друг другу в глаза – глубоко и открыто, просто заглядывали друг в друга, потому что были открыты друг другу, любили друг друга, как, впрочем, все люди, живущие в этой лагуне. Все были открыты друг другу. Все любили друг друга. Потому что были теми, кто они есть. Голыми и свободными людьми.
Потом, пока Ашам и Черепаха купались, к берегу выходила Инка. Тоненькая, такая же смуглая, как и все жители лагуны, в потоке длинных, закрывающих ее по пояс волос, – Инка была другой: не спокойной и плавной, как Черепаха. Инка была живой, Инка была огнем, она была – музыкой. Она всегда что-то напевала или играла. Играла на дудочке, сидя на берегу моря, глядя на его тишь или волны. Играла на таблах или стучала на барабане, сидя на циновке на своей стоянке. Или, пританцовывая, отбивала ритм на маракасах.
В Инке жила музыка, и эта музыка просто искала выхода. И музыка в Инке притягивала другую музыку, и удивительным образом все, в ком была музыка, все музыканты, проходящие по их лагуне, всегда оказывались на Инкиной стоянке. И оттуда почти всегда, иногда даже ночью, лилась музыка. И именно пойманные ею, ее музыкой, привлеченные ею музыканты, люди, странствующие по свету, но по воле случая проходившие по их лагуне, собирались иногда на берегу их лагуны и устраивали ночные – концерты? посиделки? оргии?
Ашам не могла найти подходящее слово, но каждый раз, когда случались эти, всегда неожиданные, но такие удивительные по силе сборища, – поражалась той энергии, которая возникала на берегу, когда в ночной тиши начинали раздаваться ритмичные и такие разные по звуку барабаньи трели, и потом вступала Инкина дудочка, или чья-то флейта, и сочетание звуков этих – чистая импровизация – была такой сильной и гармоничной, такой слаженной, и она набирала силу, громкость, и кто-то начинал подпевать этой странной музыке, и вступал еще один голос, и другой, и кто-то уже бил, желая тоже выразить этот общий ритм, камушком гальки по другому камушку, и звук этот, чистый и звонкий, тоже вплетался в общий ритм, и таких стуков становилось все больше и больше.
И уже каждый, увлеченный музыкой, мощным ее потоком, бил по чему-то – по камню, по голым своим коленкам, бил в ладоши, и каждый пел, пел – свободно, так, как будто бы умел петь, потому что уже не думал, умеет ли он петь, а просто пел в этом общем хоре общей мелодии, и до слез было красиво это, до слез – сильно, до мурашек по коже, когда несколько десятков человек становились одним целым, одной общей мелодией, одним дыханием и не сговариваясь, просто ощущая одно, вели ее – инструментами ли, голосами, стуком камней или ладоней, и выведя мелодию эту на самую высокую ноту, на самую высокую мощь, выпускали всю ее и – замолкали, слаженно, как один, – несколько мгновений после этого переживая наступившую вдруг тишину и осознавая свою общность, свое единение.
Ашам любила эти ночные единения, ночную музыку, ночных людей в этой музыке. И Инку, чья музыка все это и создавала.
…День разгорался, становился ярче, жители лагуны просыпались, и уже то там, то тут к берегу спускались люди. Спускались, чтобы умыться, искупаться. Потом шли на свои стоянки разжигать очаги, готовить нехитрую еду.
Ашам возвращалась к шалашу, тихонько проникала в небольшой его вход, завешенный тканью, тихонько ложилась рядом с Алексом, несколько минут просто лежала, разглядывая над собой узорчатый потолок из веток, пронизанных солнечным светом. Ей нравились эти утренние минуты тишины, ровное дыхание мужа, нравился запах сухих веток в их шалаше. Она разглядывала эти узоры из веток и думала: как хорошо, что они поставили этот шалаш. Это Мастер придумал – ставить такие шалаши, и каждый житель их лагуны постепенно перешел на строительство таких шалашей.
Мастер вообще был мастером. Поэтому и звали его Мастером. Он все мог, все умел. Он умел ходить по лесу, знал его, чувствовал, никогда не мог в нем заблудиться, потому что лес был его стихией. Он знал, где нужно искать грибы, и иногда, сидя у очага с чашкой травяного чая Ашам, допивая чай, просто говорил:
– Пойду грибы поищу… – и уходил, и возвращался всегда с грибами, как Рыбак – всегда с рыбой. Даже тогда, когда грибов в лесу не должно было быть, он их находил. Он говорил: духи леса мне подсказывают. Он вообще видел духов, общался с ними. И Ашам, которая вначале не очень-то всему этому верила, – была теперь убеждена: Мастер – он точно с духами разговаривает. Он их видит. И Черепаха – девушка Мастера – была в этом убеждена.
– Он иногда с ними во сне разговаривает, – говорила она как-то Ашам. – Спит – и разговаривает с кем-то на совершенно непонятном языке, плавном таком, медленном, со странными сочетаниями звуков. Но он говорит речью, понимаешь, это настоящая речь, просто – другая, совершенно другая… И когда он просыпается и я спрашиваю: «Мастер, что тебе снилось?», он говорит: «Да духи ко мне приходили, так – поговорили…»
И сейчас Ашам это было понятно, она просто приняла это – ну, говорит человек с духами, ну, почему бы не поговорить, если он это умеет делать…
Ашам лежала в этих тихих своих мыслях какое-то время, разглядывая над собой узорчатые соединения ветвей, потом нежно, но сильно обнимала Алекса, прижималась к нему всем своим еще прохладным телом, приникала тесно-тесно, чтобы он ощутил эту прохладу, чтобы – проснулся. И нравилось ей всегда, каждое утро, как он просыпался. Как еще в полусне улыбался этому ее приникающему объятию, потом – откликался на него всем телом, которое становилось живым, сильным, и уже – не Ашам обнимала его, а он ее. Не Ашам приникала к нему – он приникал к ней, проникал в нее, и узорчатый свод над ее головой плыл, и она закрывала глаза, отдаваясь его движениям, его желаниям. И это было так правильно, когда мужчина и женщина любят друг друга. Любят неспешно, чувственно, живо, полноценно, любят радостно, светло, как праздник празднуют каждое свое утро…
А потом они выходили из шалаша и шли к морю вместе. Шли, взявшись за руки, еще не в состоянии рассоединиться после тесного слияния. Потом они плавали. Плавали долго, свободно, ощущая себя рыбами в этой синей соленой воде. И чайка, пролетая над ними, смеялась. И Ашам иногда отвечала ей прямо из воды. И было просто хорошо.
А потом они пили чай. Спокойно и неспешно. Потому что – куда и зачем нужно спешить?
Они пили чай, и говорили, и слушали друг друга, и смотрели в лица, глаза друг друга. И это тоже было хорошо.
И кто-то приходил к их стоянке и пил чай с ними.
И потом они просто жили. Собирали хворост или травы. Алекс уходил в лес вместе с Мастером или к морю с Рыбаком. Или с другими мужчинами лагуны вытаскивал на берег бревна, которые приносило море, из них, высушенных на палящем солнце, вечерами складывали они огромные кострища, которых надолго хватало – и на вечер с Инкиной музыкой, и просто – на разговоры.
И хорошо им было вместе – таким разным, но таким одинаково голым и свободным людям. И они пели вместе. А иногда подвывали шакалам, которые в темноте начинали заунывный свой вой – тоскливый, долгий. И люди отвечали им. Но отвечали весело, задорно, громко. И чайка опять каркала, недовольная тем, что ее будили этим всеобщим воем.
И приходила ночь. И Ашам с Алексом шли к своему шалашу. Шли, тесно обнявшись, молча, как будто боялись словами вспугнуть что-то, что должно было между ними произойти.
И пока Ашам стелила постель – на ощупь, привычно, – Алекс молчал. И потом, в шалаше, темнота и тишина ночи обступали их, и ветер приходил в их шалаш, трогал их лица, и они плотнее прижимались друг к другу, и ночная эта близость часто перетекала в близость их тел, когда они становились под ветром одним целым, сплетенным в одно общее тело, в котором они уже и не чувствовали, где кончалось одно тело и начиналось другое, в котором они растекались друг в друге. И они засыпали в этом состоянии сплетения и перетекания, как одно целое с одним общим дыханием.
И опять утро брезжило сквозь ветки шалаша, и можно было еще поспать, прижавшись к Алексу, потому что чайка – еще не прилетела, еще не каркала, значит, утро еще не наступило. Но она прилетала. И каркала резко: «Иии-кар-кар-кар-кар…» И еще один день их жизни здесь начинался. Чистый и естественный день свободных голых людей…