Барбаро человечно относился к слугам[212] и даже к рабам. В Венеции он случайно обнаружил двух закованных в цепи людей, сидевших в винном погребе какого-то местного купца. Барбаро узнал в них татар (вероятно, он заговорил с ними по-татарски), и они рассказали, что попали в рабство к каталонским пиратам, бежали от них, но на море были схвачены венецианцем, который их и заковал. Освободив этих людей, Барбаро привел их в свой дом и в беседе признал одного из них как жителя Таны. Тот, в свою очередь, припомнил «Юсуфа» (так звали Иосафата в Тане) и стал благодарить его за вторичное спасение от смерти: оказалось, что однажды, во время сильного пожара в Тане, Барбаро помог группе людей, среди которых был и освобожденный им татарин, спастись от огня через пролом в стене. В дальнейшем Барбаро обеспечил обоим татарам возвращение на корабле в Тану.[213]
Уважительное отношение со стороны Барбаро к людям, которых на Западе привыкли называть «genti barbare»,[214] резко отличалось от высокомерного и нетерпимого отношения к ним, проявленного в сочинении Контарини.[215] Его отзывы о татарах грубы и [69] презрительны, поверхностны[216] и обусловлены страхом перед ними,[217] чего вовсе не было у Барбаро.
Барбаро прожил суровую жизнь, большей частью вдали от родины, в трудных условиях существования, иногда многими месяцами находясь в пути, в обстановке риска и опасности. Быть может, это сказалось на сдержанном, порой деловом тоне его сочинения. Но было у него одно увлечение, не утерянное со времен молодости в Тане до старости в Персии. Это — самоцветы, драгоценные камни. В «Путешествии в Персию» он поместил на страницы своего рассказа ряд эпизодов с живыми диалогами об этом предмете своей страсти и в то же время редкостном, почти невесомом и очень дорогом товаре. Находясь послом при дворе Узун Хасана, Барбаро особенно приблизился к знаменитым центрам торговли драгоценными камнями и жемчугом. Он отметил персидский город Шираз (Syras) как один из богатых рынков, куда стекаются драгоценности.[218] Он говорил об отдаленных областях восточной Азии, откуда привозят драгоценности и изделия из шелка.[219] На Персидском заливе в Ормузе он встречал купцов из Индии, торговавших жемчугом, драгоценными камнями, шелковыми изделиями и специями.[220]
Блеск и красоту лучших экземпляров драгоценных камней, какие он только видел, Барбаро, не скупясь на слова, описал в «Путешествии в Персию». Узун Хасан собрал большие богатства и подлинные ценности в пышных шатрах своих передвигающихся резиденций. Он охотно беседовал с умным старым венецианцем, о многом его расспрашивал и с удовольствием демонстрировал ему свои сокровища. К тому же при Барбаро прибыли послы из Индии[221] с подарками: это были редкие животные (тигр, жираф, слоны и др.), тончайшие ткани (tele bombagine sottilissime), драгоценные камни, фарфор (porcellana), сандаловое дерево, тюки со специями. Никакие из этих ценностей не остановили внимание венецианского посла, кроме драгоценных камней. Узун Хасан пригласил его осмотреть их, предупредив, что гостя ожидает некое «праздничное зрелище» (in poco di tanfaruzzo).[222] Шах [70] наслаждался обществом знатока; показал вначале лишь хорошие, но не поразительные вещи — небольшие рубины, низаный жемчуг («не совсем круглый», — заметил Барбаро), алмаз («не очень чистый, но хорошей воды»), камеи с птичьими головами («иные, чем в Италии»). На вопрос, хорош ли подарок, Барбаро дипломатично ответил, что подарок превосходен, но что Узун Хасан «заслуживал бы гораздо бoльшего». На это польщенный шах выразил желание показать ему еще другие свои драгоценности. Постепенно — во время встреч и бесед — Барбаро осмотрел все сокровища Узун Хасана и отметил среди них редчайшие вещи.[223] Эти воспоминания настолько живо сохранились в памяти автора «Путешествия в Персию», что он неоднократно переходил на прямую речь, передавая диалог с персидским правителем. В числе ослепительных богатств последнего выделялись величиной и красотой «балaсы» (разновидность рубина).[224] В отношении отдельных камней Барбаро отметил их исключительный вес и величину, прекрасный цвет, особенную форму (в виде финика, оливы, каштана). Один огромный уплощенный (in tavola) балас, «совершеннейшего цвета», с мелкими арабскими буквами (letterine moresche) по краю, вызвал восхищение венецианского знатока. Узун Хасан опросил, какого мнения Барбаро о стоимости этого баласа. «Я усмехнулся, и он ответил мне тоже усмешкой. — “Все же скажи, как тебе кажется”. — “Господин, я никогда не видел подобного камня, — ответил я, и думаю, что нет другого, который мог бы с ним сравниться. Если бы я назвал его цену, а балас имел бы голос (il balascio havesse lingua), то он, вероятно, спросил бы меня, встречал ли я действительно подобный ему камень; я был бы принужден ответить отрицательно. Поэтому я полагаю, что его нельзя оценить золотом. Может быть, он стоит целого [71] города...”».[225] После баласа, о котором шла речь, Барбаро при рассматривании других сокровищ восхитился рубином необычайной величины, заключенным в золотую оправу; Барбаро счел его «дивной вещью» (cosa mirabile per esser di tanta grandezza).[226]
Бывали случаи, когда Барбаро оценивал драгоценные камни не только как знаток и любитель, но и как политик. После победы Узун Хасана над Грузией (в 1477 г.) побежденные грузины просили принять в качестве контрибуции не деньги в размере назначенной им суммы (16 тысяч дукатов), а четыре ценных баласа. Узун Хасан предложил Барбаро установить, соответствуют ли баласы требуемой денежной сумме. К Барбаро же успели проникнуть посланцы грузинского царя, чтобы убедить венецианского посла произвести оценку в благоприятном для грузин смысле. Барбаро видел, что камни не стоили 16 тысяч дукатов: в своей записи он откровенно назвал их только «ragionevoli», т. е. «неплохими», «удовлетворительными», и заметил (для читателя-венецианца), что ни по величине, ни по красоте они не равнялись баласам на алтаре собора св. Марка в Венеции. Но, решив помочь христианам, а не мусульманину, он определил цену каждого баласа именно в 4 тысячи дукатов. Узун Хасан отнесся к такой оценке с недоверием и иронически заключил: «По-видимому, баласы очень дороги в твоей стране».[227]
Кроме драгоценных камней Узун Хасан показывал Барбаро редкие камеи. В связи с одной из них, — по-видимому, европейской, античной, — возник ярко воспроизведенный автором разговор; перед тем Узун Хасан, снова предвкушая удивление, которое должно было охватить его собеседника, опять произнес слово, означавшее в его устах высший эффект: «Я хочу, чтобы ты получил немножко tanfaruzzo!».[228]
«Он дал мне в руки камею, величиной с марчелло,[229] на которой была вырезана (scolpita) голова красивой женщины с волосами, собранными сзади, и с гирляндой, и сказал: “Посмотри, это — Мария?”. Я ответил отрицательно. Тогда он спросил: “Кто же она?”. Я объяснил, что это изображение какой-то античной богини (una delle dee antique), которую обожествляли “бурпары” (burpares), то есть идолопоклонники (gli idolatri). Он [72] спросил, каким образом я это знаю. Я ответил, что мне это ясно, потому что такие изделия (lavori) изготовлялись раньше пришествия Иисуса Христа. Он слегка покачал головой и больше ничего не сказал».[230]
Мы привели эти подробности из рассказов Барбаро о драгоценных камнях и произведениях искусства (камеи) потому, что в них проявились увлечения автора. При неустанной деятельности в сфере торговли и политики он оказался еще большим любителем и настоящим знатоком драгоценных камней.
Эти подробности интересны еще и потому, что приводимые в них сведения, как правило, не фиксируются средневековыми авторами, хотя книг о всевозможных самоцветах и их чудесных свойствах было немало. В силу своего «хобби» Барбаро обратился к побочной теме и через нее придал своему рассказу живость и занимательность.
В эпизоде с камеей проявились черты итальянской культуры эпохи Возрождения. Персидский шах, по-видимому, знал, что он обладает ценной художественной вещью, а посол одного из культурнейших городов Средиземноморья подошел к ней именно «по-итальянски»: в это время произведение античного искусства не могло быть совершенно чуждым итальянцу из кругов городского купеческого патрициата, каким был Барбаро. Хотя венецианский дипломат и не был гуманистом, как многие из его просвещенных соотечественников, тем не менее, он выступил и перед Узун Хасаном, и перед своими читателями как представитель страны Возрождения.
Интересно упоминание об Иосафате Барбаро одного из представителей его рода, гуманиста Эрмолао Барбаро (1452—1493).[231] Судя по литературному наследству и его содержанию, Эрмолао имел гуманистическое образование и поддерживал связи с гуманистами. По-видимому, он не признавал Иосафата Барбаро человеком своего, гуманистического круга. В письме от февральских ид (т. е. от 13 февраля) 1486 г. к гуманисту Арнольду Босту[232] в Гент Эрмолао отвечал на вопросы фламандского корреспондента о своих занятиях, об отношении к религии, о составе семьи. Касаясь последнего, он назвал своего деда, Франческо Барбаро (1398—1454), автора многочисленных писем[233] и перевода из Плутарха жизнеописаний Аристида и Катона, сообщив о намерении напечатать — лишь только минует эпидемия чумы — письма этого [73] гуманиста. Между прочим Эрмолао добавляет и сведение еще об одном представителе своего рода, но пишет об этом несколько небрежно, не приводя даже имени: «Жив еще один Барбаро — тоже наш родственник; о нем ты мог прочесть, что он был послом к персидскому шаху».[234]