ЭПИГРАММЫ[583]
Фокс, посягая на жизнь короля и всех лордов британских,
Ты лицемерно решил — иль я не понял тебя? —
Выказать кротость отчасти и делом лжеблагочестивым
Хоть для виду смягчить мерзостный умысел свой.
Вот почему вознамерился на колеснице из дыма
И языков огня ты их поднять до небес.
Словно пророка,[584] который был некогда пламенным вихрем
В рай с иорданских полей, Парке назло,[585] унесен.
Уж не мечтал ли ты, зверь, в берлоге своей семихолмной[586]
Этим путем короля на небеса вознести?
Коль от кумира, которому служишь ты, польза такая,
Просим тебя мы услуг впредь не оказывать нам,
Ибо и без твоего сатанинского взрыва Иаков,
С жизнью простясь, воспарил к звездам в назначенный час.
Лучше свой порох истрать на идолы и на монахов,
Толпы которых сквернят впавший в язычество Рим:
Ведь, не взорвавшись, они вовеки не смогут подняться
Вверх по тропе, что ведет нас от земли к небесам.
Вздором смешным почитал Иаков чистилища пламя,[587]
Через которое в рай якобы входит душа.
Десятирогая гидра с тройною латинской тиарой,[588]
Слыша насмешки его, так пригрозила ему:
«Вышутил ты мои таинства, веру мою презираешь,
Помни, британец: тебе этого я не прощу,
И, коль под куполом звездным тебе предназначено место,
Лишь через пламя к нему путь ты проложишь себе».
О, сколь угрозы чудовища были от истины близки!
Миг промедленья — и стать делом могли бы слова,
И над столицей взметнулось бы адское пламя волною,
В небо на гребне своем прах короля унося.
Фурий на короля натравливал Рим нечестивый,
Всюду грозился его Стиксу и Орку обречь;[589]
Ныне ж его вознести мечтает до звездного неба,
Чтобы он в воздух взлетел выше жилища богов.
По неразумию древние так восхваляли титана,[590]
Чьим раченьем с небес людям огонь принесен:
Тот, кто громовый трезубец сумел у Юпитера выкрасть,
Бо́льшую славу стяжал, чем Япетид Прометей.
Певице-римлянке Леоноре[591]
К каждому — помните, люди! — приставлен с рожденья до смерти
Некий ангельский чин, чтобы его охранять.
Но, Леонора, ты взыскана большею честью: мы чуем,
Внемля тебе, что господь рядом витает с тобой.
Да, сам господь, с небес низлетев, непостижный свой голос,
Преображающий нас, в горло влагает твое
И приучает тем самым заранее к звукам бессмертным,
Исподволь и не спеша, смертные наши сердца.
Всюду бог и во всем, но хранит он об этом молчанье
И лишь в пенье твоем близость свою выдает.
Тезкой твоею пленясь, другой Леонорой, Торквато
Был когда-то с ума страстью своею сведен.[592]
Бедный поэт! Сколь счастливей он был бы, лишившись рассудка,
Из-за тебя в наши дни: он услыхал бы тогда
Пенье твое пиэрийское[593] под материнскую лиру,
Струны которой от сна длань пробуждает твоя.
И хоть от муки глаза у него из орбит выступали,
Как у Пенфея,[594] и он, бредя, сознанье терял,
Это смятение чувств, исступление это слепое
Ты бы в нем уняла голосом нежным своим,
И, успокоив его, ему возвратила бы разум
Песня твоя, что сердца трогает, движет, целит.
Зря, легковерный Неаполь, бахвалишься ты алтарями,
Что воздвигаются в честь Ахелоиды[595] тобой;
Зря утверждаешь, что с пышностью предал земле Партенопу,
После того как она бросилась в море со скал.
Эта сирена жива, но шумный прибой ей наскучил
И Позилиппо[596] она переменила на Тибр,
Где стяжала любовь и восторг обитателей Рима,
Смертных, равно как богов, пеньем пленяя своим.
Перевод с итальянского.
"Кто холоден к тебе, чьей красотой…"
Кто холоден к тебе, чьей красотой
В долине Рено горды без предела,
Чье имя край окрестный облетело,[598]
Тот — человек ничтожный и пустой.
Всех женщин ты затмила чистотой,
И прелестями (о которых смело
Скажу: они — Амура лук и стрелы),
И разумением, и добротой.
Чарует слух твой разговор, а пенье
Способно даже камни взволновать,
И слышать дивный голос твой опасно
Нам, не достойным звук его впивать:
Ведь там, где вспыхнет искра восхищенья,
Не может не заняться пламень страстный.
"Как холит ею встреченный в горах…"
Как холит ею встреченный в горах
Цветок долин пастушка молодая,
Его перед закатом поливая,
Чтоб он на скудном грунте не зачах,
Так и чужой язык в моих устах
Рачением твоим, Любовь благая,
Расцвел еще пышней, чем речь родная,
И стал я милой петь хвалу в стихах,
Которые оценят здесь, на Арно,[599]
Но не поймет на Темзе мой народ.
Пускай же, словно в почве благодарной,
В моей груди привьется и взрастет
То семя, что заронено чудесно,
Туда тобой, садовницей небесной.
Терплю насмешки здесь я вновь и вновь
От юношей влюбленных и от дам
За то, что воспевать в стихах решаюсь
На чужестранном языке любовь.
«Скинь, — мне они бросают, потешаясь, —
С плеч непосильный груз и по волнам
Плыви к иным, знакомым берегам,
Где ждут тебя шумливые дубравы,
В тени которых слава
Венок бессмертья для твоих кудрей
Уже сплетает из листвы зеленой».
Но я словами госпожи моей
Отвечу им в конце своей канцоны:
«Пиши на нашем языке родном,
Затем что говорит Любовь на нем».
"Не знаю, Диодати, как я мог…"
Не знаю, Диодати[600], как я мог
Так измениться за одно мгновенье,
Чтобы к Любви, внушавшей мне презренье,
Неосторожно угодить в силок.
Пусть ни златых кудрей, ни алых щек
У милой нет, зато ее движенья —
Достоинства и неги воплощенье,
А взор меня, как молния, обжег.
Язык любой страны иноплеменной
В ее устах способен слух пленять;
Когда же запоет она, сирена,
Не тщусь я даже уши залеплять[601] —
Ведь в пении ее так много пыла,
Что воск оно немедля б растопило.
"Глаза у вас — два солнца, от огня…"
Глаза у вас — два солнца, от огня
Которых меркнет взор мой ослепленный:
Ведь в Ливии, жарою истомленной, —
И то не так палит светило дня.
Во мне клокочет, грудь мою тесня,
Какой-то пар, сухой и раскаленный —
Хоть вздохом бы назвал его влюбленный,
Слов, чтоб его назвать, нет у меня.
Днем, госпожа, он заперт, как в темнице,
А если ночью вырвется порой,
То сразу остывает и ресницы
Мне жжет соленой ледяной росой,
И вас, моя заря, от мук рыдая,
Без сна я до рассвета ожидаю.
"Я, госпожа, так юн, так прост подчас…"
Я, госпожа, так юн, так прост подчас,
Что лучше уж признаюсь откровенно:
Да, сердце вам я посвятил смиренно.
Оно, конечно, недостойно вас,
Но, — в чем и убеждался я не раз, —
Не грубо, не коварно, не надменно,
К добру не глухо, в чувствах неизменно,
В житейских бурях твердо, как алмаз,
Не чуждо музам и высоким даром
Слагать певучий стих наделено,
И равнодушно к зависти стоокой,
И низкой лестью не уязвлено,
И только там чувствительно к ударам,
Где в нем сидит стрела Любви жестокой.
L'ALLEGRO. IL PENSEROSO[602]