знаю, дорогой. Но именно этот человек родил тебя. Он качал твою колыбель, читал тебе сказки Пушкина. Господин Бессмертный и сейчас, Авенир, по-своему любит тебя. — Скрипнув сапогами, Большой Беслан привстал на носки. — Любовь! Сколько прекрасных сказок и легенд сложили народы мира на эту тему! Великое, всепобеждающее, воистину
бессмертное, в отличие от нас, грешных, чувство! Подлинная любовь способна творить чудеса, друг мой! Помнишь питерскую журналистку Пашковскую, Авенир? Кем ей был прикованный к постели капитан, в сущности, полутруп? Кем была ему она — красивая, сильная, как в поэме Некрасова, женщина — матерью, женой, сестрой?.. Ни то, ни другое, ни третье! Она просто любила этого попавшего в беду человека! — Полковник восхищенно цокнул языком. — Мы, горцы, умеем ценить высокие чувства! «Забирай своего друга, женщина, — прощаясь, сказал я ей. — Иди с миром, ты заслужила свое счастье, да продлит Аллах до самой смерти радость твоей встречи с избранником!..»
Он умел говорить красиво, этот чернобородый разбойник с двумя высшими образованиями. Не зря же в нагрудном кармане его крепко перехваченной ремнями камуфляжной куртки лежала аккуратно завернутая в целлофан золотая лауреатская медаль с профилем Горького на аверсе.
Где-то в глубине ночи опять завыл волк.
— А ты, — глядя куда-то ввысь, в звезды, продолжил полевой командир Борзоев, — ты, Авенир, способен совершить что-либо подобное? У тебя есть любимая?.. Ты готов отдать жизнь за Родину, за свое всеми преданное, униженное и разграбленное Отечество?.. Ты любишь свою мать, джигит?..
И маленький солдатик, в очередной раз виновато шмыгнув носом, сунул руку в карман, где лежал мятый, засморканный носовой платок с вышитыми матерью его инициалами на уголочке. Тяжелый складень сам лег в его потную мальчишескую ладонь.
— Так ты любишь или нет хоть что-то, русский солдат? — улыбаясь, переспросил Беслан.
Белобрысый ефрейтор облизнул серые, мгновенно пересохшие губы и не прошептал даже, а выхлипнул:
— Люблю…
Металлически щелкнувшее лезвие, выкинутое стальной пружиной, неожиданно легко вошло в грудь великана по самую рукоять. Негромко хоркнув, полевой командир вытаращился и, изумленно глядя на замурзанного заморыша, медленно разинул рот. Зубы у полковника были на диво ровные, синевато-белые. Он не опрокинулся на спину, как ожидал Авенир, а, словно бы прося прощения, осел перед ним на колени и лишь после этого боком завалился на мокрую траву. С полминуты похрипев, бородач вздохнул и замер, глядя на Луну белыми, закатившимися под лоб глазами…
— Ой, Зинок, лунища-то какая! — открывая окно, сказала Василиса.
Медсестра Веретенникова прикурила от спиртовки, на которой стояла колба с чаем, и, отодвинув бюкс, присела на краешек подоконника.
— И шприцы у тебя некипяченые, — шумно выпуская дым, отметила она. — И луна какая-то ненормальная, не как у нас, в терапии.
Над соседним корпусом госпиталя в блеклом, совершенно беззвездном городском небе маячило нечто большое и смутное. Где-то неподалеку скрежетал на повороте трамвай. Из ночного сада пахло карболкой, палыми листьями.
— А мой-то вчера сам до кухни дошел, — тихо сказала Василиса. — Я чуть кашу не выронила. Поворачиваюсь, а он в дверях. Бледный, волосенки торчком, седеющие такие…
— У тебя вон самой…
— Где?
Зинаида вынула из кармашка пудреницу.
— Господи, а это еще кто?! — глянув в зеркальце, вздохнула дежурная медсестра Глотова. — Распрекрасная до чего и вся в белом, как Царевна Лебедь! Ой, сейчас полечу!..
— Во-во, помирать полетишь. Вы чего, кроме овсянки, жрете-то?
— Картошку, хлеб…
— А мясо?
— Какое еще мясо, когда пост.
— Тю-ю, чумовая! Он уже месяц как кончился!
— Да что ты говоришь! — припудривая нос, удивилась Василиса. — А мы как-то и не заметили… Ничего-ничего, диета штука полезная. Между прочим, Моджахед у нас на этой овсянке, как на дрожжах.
— Моджахед?! Какой еще…
— Да щенок. На вокзале привязался ко мне, грязный такой, весь в колтунах.
— О Господи! Какой хоть породы?
— А поди их разбери! Кажется, ньюфаундленд.
— Боже мой, Боже мой!..
Где-то у Литейного моста испуганно взгукнул буксир.
— Васька, ты сумасшедшая! — горестно прошептала старшая медсестра Веретенникова, давняя Василисина подружка, а по одному из ее мужей даже чуть ли не родственница. — Какой у тебя оклад, дура ты этакая?
— Триста семьдесят. Я же на полставки…
— Нет, ты совершенно сумасшедшая, и чай у тебя кипит.
Василиса засуетилась, полезла в письменный стол за чашками. На кафель ординаторской со звоном посыпались алюминиевые ложечки. Зашевелился спавший на топчане дежурный врач майор Митрохин.
— Тише ты, заполошенная! — шикнула на нее Зинаида.
Чай был крепкий, черный, как дальнейшие жизненные перспективы медсестры Глотовой, но почему-то совершенно лишенный запаха.
— Чушь какая-то! — отставив стакан, тихо сказала Зинаида. — Ну и что дальше?
— В каком смысле?
— Что дальше делать-то собираешься, милочка? Ведь он же болен. Давай называть вещи своими именами: практически неизлечимо болен. Такие операции на мозге делают только на Западе, если не ошибаюсь, в Германии. Есть там один такой же, как ты, прибабахнутый профессор, забыла фамилию…
— Баумгартнер, — глядя куда-то в окно, подсказала Василиса.
— Ну пусть Баумгартнер, если тебе так нравится, пусть! Нам-то что за радость от этого? Знаешь, сколько стоит подобное удовольствие?!
— Знаю.
— Вот видишь, знаешь. Уже легче. Откуда, кстати?
Василиса вынула из кармана листок бумаги.
— Что это? — насторожилась, сердцем почуявшая недоброе, старшая медсестра Веретенникова.
— Прайс-лист.
— Ты мне человеческим языком скажи, что это, стерва ты этакая!
— Ну, расценки, самые обыкновенные расценки.
— На что… на что расценки?
— На все. На питание, на томографическое обследование, на медикаменты… Слушай, Зинок, просто ужас какой-то: там у них за все, оказывается, нужно платить! Даже за пользование туалетом. Так и написано: «Индивидуалише ватер-клозет — тридцать пять дойче марок»!..
Зинаида, охнув, схватилась за грудь.
— Господи, Господи!.. Где ты взяла… это?
— Получила по почте.
— Зачем это тебе?
— То есть как зачем? Чтобы ехать.
— Силы небесные, куда?
— Туда, в Германию, к профессору Баумгартнеру, — отхлебнув из стакана черной отравы, задумчиво сказала Василиса.
— Тебе что, тебе Чечни