— Я поговорю с ней. Где она живет?
— За железной дорогой. — Он продиктовал мне адрес.
Тони выбрался из машины и посмотрел на небо. В бездонной глубине реактивный самолет чертил двойной белый след, волоча по нему грохочущий груз оглушительных звуков. Телефон Фергюсона зазвонил, словно в знак протеста.
Я кинулся к черному ходу. Падилья опередил меня и преградил мне дорогу.
— Что это вы?
Он ответил негромко:
— Это его дело, мистер Гуннарсон. Не мешайте ему поступать по-своему.
— А по-вашему, он для этого годится?
— Не меньше любого другого.
Падилья скользнул ладонью по изуродованному уху и заслонил лицо растопыренными пальцами. Из глубины дома доносился невнятный голос Фергюсона, внезапно сорвавшийся на крик:
— Холли! Это ты, Холли?
— Господи, он разговаривает с ней, — пробормотал Падилья.
Он забыл о своем намерении не пускать меня в дом, и мы вместе вбежали туда. Фергюсон встретил нас в коридоре. Задубевшую кожу его лица морщинила радостная улыбка.
— Я разговаривал с ней. Она жива, здорова и сегодня же вернется домой.
— Значит, ее все-таки не похитили? — спросил я.
— Похитили, она у них в руках. — Казалось, он считал это мелочью. — Но обходятся с ней хорошо. Она мне сама сказала.
— А вы уверены, что говорили со своей женой?
— Абсолютно. Ошибиться в ее голосе я не мог.
— Звонили по местному телефону?
— Да, насколько я мог судить.
— А с кем еще вы говорили? — спросил Падилья.
— С мужчиной. Одним из ее похитителей. Голос был незнакомый. Но какое это имеет значение? Они ее отпускают!
— Без выкупа?
Он посмотрел на меня не слишком ласково. Разговор с женой принес ему такое облегчение, что всякое напоминание о препятствиях, пока еще мешающих ее возвращению, было ему неприятно. Подобное ликование, подумалось мне, сродни отчаянию.
— Выкуп я уплачу, — ответил он бесцветным голосом. — И с радостью.
— Когда и где?
— С вашего разрешения, полученных мною инструкций я касаться не буду. И каждая минута у меня теперь на счету.
Он с неуклюжей поспешностью повернулся и неверными ногами пошел к себе в спальню. Я последовал за ним. Комната была просторной. За одним окном земля обрывалась в голубизну моря, скудная обстановка оставляла ощущение пустоты. Голые плоскости мебели, на стенах фотографии жены и его самого. Он с костлявой лихостью позирует в форме под шляпой-блином. Он делает стойку на параллельных брусьях. На одном снимке он стоял, выпрямившись, совсем один на фоне плоской прерии под пустым небосводом.
— Что вы тут делаете, Гуннарсон?
— Вы убеждены, что звонок этот не мог быть ложным?
— Каким образом? Я же говорил с Холли.
— А не было это магнитофонной записью?
— Нет… — Он взвесил мое предположение. — Ведь она отвечала на мои вопросы.
— Почему она содействует им?
— Потому что хочет вернуться домой, естественно, — сказал он с широкой застывшей улыбкой. — А почему бы и нет? Она знает, что деньги меня не волнуют. Она знает, как я ее люблю.
— Конечно знает, — сказал Падилья с порога и движением головы поманил меня к себе.
Воздух был словно заряжен электричеством, хотя я не понимал почему. Вздрагивая, будто от ударов током, Фергюсон подошел к зеркалу на стене и начал расстегивать воротник рубашки. Пальцы плохо его слушались, и с бешеным нетерпением он рванул рубашку обеими руками. Отлетевшие пуговицы застучали по зеркалу, как крохотные пули.
Лицо Фергюсона в стекле выглядело изможденным. Он увидел в зеркале, что я слежу за ним. Наши взгляды встретились. Глаза у него были старыми и ледяными, по лбу стекал пот.
— Запомните, если вы как-то помешаете ее благополучному возвращению, я вас убью. Я уже убивал людей.
Сказал он это не обернувшись. Своему отражению и моему.
Я проехал под колизеевскими арками путепровода, потом — между товарной станцией и лесными складами. Пахло свежими опилками и дизельным топливом. За высокой проволочной изгородью станции на фоне глухих складских стен виднелись освещенные солнцем смуглые фигуры. Я свернул на Пелли-стрит.
Домик семьи Донато стоял среди смахивающих на курятники дощатых лачуг, которые располагались по трем сторонам пыльного квадратного двора, замыкавшего тупик. Одинокий кизиловый куст, способный расти где угодно, тянул к солнцу кисти ярко-красных ягод. В его длинной перистой тени компания ребятишек сосредоточенно играла среди пыли.
Они изображали индейцев. Многие из них, наверное, и в самом деле оказались бы индейцами, если бы удалось проследить их родословную. Старуха с лицом индианки, изборожденным морщинами, следила за ними с крылечка одной из лачуг.
Она сделала вид, будто не замечает меня. Не тот цвет кожи и приличный костюм, а приличный костюм стоит денег. А откуда берутся деньги? Из пота и крови бедняков.
— Миссис Донато здесь живет? — спросил я. — Секундина Донато?
Старуха не подняла глаз и ничего не ответила. В моей тени она окаменела, как ящерица. Дети у меня за спиной умолкли. Из открытой двери доносился женский голос, тихонько напевающий испанскую колыбельную.
— Секундина живет здесь, верно?
Старуха пожала плечами. Под порыжелой черной шалью это движение было еле заметно. В дверях появилась молодая женщина с младенцем на руках. У нее были глаза Мадонны и печальный рот — прекрасный, пока не раскрылся.
— Чего вам тут надо, мистер?
— Я ищу Секундину Донато. Вы ее знаете?
— Секундина моя сестра. Ее тут нет.
— Где она?
— Не знаю. Вы ее спросите. — Она посмотрела вниз, на безмолвную старуху.
— Она не отвечает. Или она не понимает английского?
— Понимать-то понимает, но сегодня она молчит. Одного из ее мальчиков вчера застрелили. Вы же сами знаете, мистер.
— Да. И мне надо поговорить с Секундиной о ее муже.
— Вы из полиции?
— Я адвокат. Сюда меня прислал Тони Падилья.
Старуха быстро и хрипло заговорила по-испански.
Я разобрал имена Секундины и Падильи, но это было все.
— Вы друг Тони Падильи? — спросила молодая.
— Да. А что она говорит?
— Секундина в больнице.
— С нею что-нибудь случилось?
— Там в морге ее Гэс.
— А что она сказала про Тони Падилью?
— Да так. Она говорит, что лучше бы Секундине выйти за него.
— Выйти замуж за Тони?
— Так она говорит.
Старуха все еще говорила, опустив голову, уставившись на пыль между своими черными потрескавшимися башмаками.
— Что еще она говорит?
— Да так. Она говорит, что в больницу только дура пойдет. Ее-то вот никто не заставит. Больницы — это там, где умирают, говорит она. У нее сестра — medica[4].
Я поехал в больницу, но меня тут же остановила мысль о многом другом, что мне нужно было сделать безотлагательно. В первую очередь я обязан был подумать об Элле Баркер. Начинался ее третий день в тюрьме, а я обещал, что попытаюсь снизить сумму залога. Правда, я не надеялся чего-то добиться, но попытаться все же следовало.
Время было самое подходящее. Куранты на башенке суда показывали одиннадцать, и когда я вошел в зал, там был перерыв — объявленный, видимо, ненадолго, так как подсудимые, скованные попарно, оставались на своих местах. Они сидели неподвижно и молча под охраной вооруженного судебного пристава. Почти все они походили на мужчин, прислонявшихся к стенам и изгородям Пелли-стрит.
Из своих комнат, волоча черную мантию, вышел судья Беннет. Я перехватил его взгляд, и он кивнул. В свои шестьдесят лет судья был очень импозантен. Он напоминал мне кальвинистского Бога моей бабушки минус борода плюс чувство юмора. Но во время судебных заседаний юмор этот не давал о себе знать, и всякий раз, когда мне по дороге к судейскому креслу приходилось пересекать колодец старомодного зала с высоким потолком, меня мучило ощущение, что наступил Судный день, а грехи мои все при мне.
Судья наклонился в мою сторону боком, словно отъединяясь от величия Закона.
— Доброе утро. Как Салли?
— Все хорошо. Благодарю вас.
— Ведь уже скоро?
— Ждем со дня на день.
— Она молодец. Мне нравится, когда милые люди обзаводятся детьми. — Его умудренный жизнью взгляд остановился на моем лице. — Вас что-то тревожит, Уильям?
— Не Салли, а Баркер, медицинская сестра… — Я замялся. — Мистеру Стерлингу следует выслушать то, что я собираюсь сказать, ваша милость.
Кит Стерлинг, окружной прокурор, сидел за своим столом справа, склонив седеющую голову над бумагами. Судья подозвал его к себе и сел прямо. Я продолжал:
— Мне кажется несправедливым, что Элла Баркер в тюрьме. Я твердо убежден, что никакого отношения к кражам она не имела. Похищенные ценности она получила как подарки. Единственная ее вина — излишняя доверчивость, так за что же ее карать?