В те времена его персона не особенно меня занимала, поскольку я не видел ничего примечательного в этом юнце, бледном и болезненном от прилежных занятий (так я полагал, хотя теперь знаю, что мертвенно-бледный цвет лица у него от природы), горевшего воодушевлением, которое мне претило, и с пронзительным голосом, не позволявшим вам пройти мимо. Мы разговаривали лишь однажды: он спросил, трудно ли не поддаваться мирским соблазнам теперь, когда они встречаются мне на каждом шагу.
— Нет, — отвечал я, поскольку тогда еще не вступил в связь с упомянутой мною молодой вдовой, чьи чары заставили меня нарушить обет.
— Много ли женщин вы видите?
— Да.
— Тяжело, должно быть, вам приходится.
— Правда? Отчего же?
Я, конечно, понимал, что он пытается сказать, но я испытывал удовольствие, видя, как он краснеет, смущается и отходит. В юности я был во многих отношениях испорчен и часто поступал жестоко; в этом же случае я был наказан за свое высокомерие. Какое наказание может быть хуже, чем угодить в викарии к человеку, которым я пренебрегал много лет назад, — к человеку, достигшему таких высот, которых мне никогда не достичь, несмотря на то, что он не обладает моими способностями?
Так или иначе, мы расстались, и я не встречал его, пока судьба не свела нас в школе Монпелье. Здесь мы вращались в разных кругах; я понял, что он с трудом карабкается вверх (а я летел на крыльях), но он нашел способ узнавать последние сплетни, что снискало ему популярность у тех, кого интересовали дебаты в Париже и интриги папского двора. К тому времени он располнел и начинал лысеть. Однажды я положительно уничтожил его в течение внеурочного диспута, по причине уязвимости избранной им позиции и незнания им приемов риторики. И опять же мне пришлось пожалеть о той ярости, с которой я сокрушал его аргументы. Душевная низость всегда в конце концов оборачивается против проявившего ее.
Я не знал о его дальнейшей карьере, пока не начал сталкиваться с ним на собраниях у архиепископа, примерно с 1310 года. К тому времени он уже был настоятелем, а я — генеральным проповедником и магистром школы (но не в его обители, благодарение Господу). Выяснилось, что мы с ним расходимся по многим вопросам, включая работы Дюрана де Сен-Пурсена — которые, как вы, возможно, помните, не были совсем запрещены в школах, но разрешались, коль скоро имели надлежащий комментарий. Пьер Жюльен, я полагаю, предпочел бы, чтобы его студенты не читали ничего, кроме Петра Ломбардского и Ангельского доктора. Он пожурил меня, в оскорбительно-шутливом тоне, за мой «своевольный разум».
Боюсь, что мы с ним не питали друг к другу братской любви.
Я уже несколько лет не являлся на собрания к архиепископу, поскольку моего внимания требовали дела Святой палаты, и — откровенно говоря — поскольку я не принадлежал к числу любимцев самого архиепископа. Но благодаря переписке с другими братьями я находился в курсе продвижения Пьера Жюльена. Я узнал, что он преподавал в Париже, затем переехал в Авиньон, где его деятельность была оценена папским двором. Я знал, что его послали на помощь Мишелю ле Муану, инквизитору еретической греховности в Марселе, с заданием уговорить тех упорствующих францисканцев из Нарбонны отказаться от своих взглядов. И теперь, отличившись на священном поприще искоренения ереси, он был назначен старшим инквизитором Лазе, «на замену отцу Августину Дюэзу».
Должен признаться, что я рассмеялся, хотя и невесело, прочитав это выражение епископа, ибо Пьер Жюльен ни в коем случае не мог служить «заменой» отцу Августину. Он был слеплен из другого теста. Если вы не в состоянии оценить их различий, — оттого что вы, может быть, недостаточно хорошо знали их обоих, — позвольте мне рассказать вам о том, чем был занят мой новый патрон в продолжение двух дней по вступлении в должность.
Он прибыл примерно через три недели после того, как меня оповестили о его назначении, предшествуемый несколькими письмами, уведомлявшими меня о дате его планируемого приезда. Назначив день, он дважды менял его и в конце концов вернулся к первоначальной дате всего за три дня до своего появления. Если бы он ехал из Парижа, а не из Авиньона, мне пришлось бы ждать еще дольше! Он, разумеется, ожидал обычного торжественного приема — приема, которым пренебрег отец Августин, — и я был очень занят, договариваясь с епископом, с сенешалем, с настоятелем, с канониками прихода Святого Поликарпа, с консулами… Вы же понимаете, сколько народу нужно подготовить в таких случаях. Новый инквизитор пожелал, чтобы у городских ворот его приветствовали высокие чиновники; затем, в сопровождении строя солдат и оркестра, он желал проследовать к церкви Святого Поликарпа, где намеревался обратиться к жителям Лазе с речью о «виноградной лозе Господней, насажденной десницей Его, спасенной кровью Его, орошенной словом Его, размножаемой милосердием Его и плодоносящей духом Его». После того как большая часть паствы разойдется, он поприветствует отцов города каждого лично, чтобы ему, как «пастырю доброму», «звать своих овец по имени».
По прочтении его послания не оставалось сомнений, что Пьер Жюльен считал должность старшего инквизитора одной из самых высоких в небесной иерархии. Конечно, когда он прибыл, он подтвердил это впечатление, одарив всех отеческим благословением, кроме епископа, которому достался сердечный и благоговейный поцелуй. (Сенешаль, я уверен, вовсе не был очарован манерами Пьера Жюльена) Я испытал глубокое удовлетворение, заметив, что моему старому приятелю не нужна больше бритва для бритья тонзуры; он совершенно облысел, и только несколько жидких волосков все еще липли к его черепу возле ушей. В остальном он почти не изменился — он был такой же визгливый, напористый, потный и бледный, точно замороженный жир. Увидев меня, он еле заметно кивнул, но на большее я и не рассчитывал. От его поцелуя меня бы вырвало.
Я не стану докучать вам утомительным описанием приема, но скажу, что, как я и ожидал, речь о виноградной лозе Господней растянулась дальше некуда — пока наконец не стала длиннее, чем сама лоза. Он уподобил нас всех «винограду», наши города — «виноградным гроздьям», наши сомнения — «червям, хоронящимся средь винограда». Он говорил о ловле «лисенят в винограднике», и о Судном дне как о «пробе вина». (Одно вино Господь примет, видите ли, а другое исторгнет.) Должен признаться, что к концу этой проповеди меня разбирал смех, и я вынужден был притвориться глубоко растроганным и выдать мои всхлипы и слезы за свидетельства печали, а не рвущегося наружу веселья. Но при всем при этом, мне кажется, что Пьер Жюльен не поверил. Вряд ли он причислял меня к самым сочным виноградинам мира сего.
Тем не менее, когда он наконец заговорил со мной, а это произошло на второй день, после личных бесед с епископом, сенешалем, настоятелем, королевским казначеем и королевским конфискатором, он приветствовал меня по-доброму, как приветствуют любимого, но беспутного и глупого племянника.
— Сын мой, — сказал он, — как же давно мы не встречались! Вы хорошо выглядите. Вам как будто по нраву жизнь здесь.
Хотя он и не добавил «на краю земли», но ясно было, что он имел это в виду.
— До сих пор нравилась, — ответил я, — а за будущее я поручиться не могу.
— И все же это Богом забытое место, — продолжал он, отбрасывая любезности. — Какое злодейство! Я плакал, когда услышал об ужасной судьбе, постигшей брата Августина. Я подумал: «Сатана средь них». Я и не знал, что меня самого призовут подняться и очистить обитель от прокаженных.
— Ну, не все мы здесь прокаженные, — сказал я, внутренне возмутившись. — Некоторые из нас все же следуют заповедям Божиим.
— Конечно. Но вы погрязли в глубоком болоте, не правда ли? Быстрое течение увлекает вас. Мне сказали, что тюрьма переполнена, и убийцы отца Августина до сих пор не схвачены.
— Вы, наверное, догадываетесь, брат, как много у меня работы.
— Да. И я пришел к вам на помощь. Расскажите мне о расследовании. Вам удалось хоть сколько-нибудь продвинуться?
Я заверил его, что удалось. Я описал ему, как погиб отец Августин, постаравшись не задерживаться на Иоанне и ее подругах, упомянув вскользь, что они «смиренны и набожны»; я сообщил ему о расследовании сенешаля и своей собственной поездке в Кассера (с необходимыми сокращениями); я привел список подозреваемых и рассказал о своих попытках определить степень их вины. Более того, я изложил ему свою версию о предательстве одного из солдат, личность которого я пока не установил.
— Это мог быть как Жордан, так и Моран, — сказал я. — Жордан — потому что он азартный игрок, хорошо обученный, знающий свое дело наемник. А Моран во всех отношениях необуздан и порочен.
— Но почему вы решили, что брата Августина предали?
— Потому что тела были расчленены и рассеяны по округе. Это имело бы смысл, если бы целью этого непонятного поступка было скрыть отсутствие одного тела.