— Брюки — надеть.
Ни единой наколочки на немного исхудалом теле. Быстро восстановился после тюремной баланды.
— Когда освободился?
— Семнадцатого августа.
— Когда прибыл в Толмачево?
— Двадцать первого августа.
Голос лишен интонаций, глаза ничего не говорят, руки безмолвствуют, ни единой зацепочки следователю, ни одной трещинки, куда можно вогнать вопрос и бить, расшатывать. Никому не доверяет, ничему не верит, на себе испытал все приемчики особистов и следователей военной прокуратуры, а те — нравы их известны — склоняли его к фантастическим признаниям: и побег с места расположения части, и дезертирство, и переход на сторону американцев, и головоломный план убийства коменданта Берлина, разработанный если не им, то американцами, и хитроумнейшая операция по вовлечению содельника в капканы империалистических разведок, не исключая и умысла на осложнение международной обстановки.
— Последнее место службы?
— Восьмой армейский корпус, сорок вторая дивизия, командир разведывательной роты.
Не гвардия! А в кармане — гвардейский значок. Но спрашивать, откуда он, — нельзя. Значок дал ему Ружанич, раздосадованный тем, что на кителе боевого, судя по виду, офицера — ни одной награды. О берлинской службе своей Тампеев много чего наговорил в Толмачеве, все попало в уши агентуры, она же и докладывала: помалкивает Тампеев о соучастнике, о втором офицере, вместе с ним державшем оборону в баре, лишь однажды выразился кратко и туманно, сказал, что дело того — в отдельном производстве. Иными словами, за освобождение свое Тампеев заплатил, возможно, нужными следствию показаниями, подвел содельника под вышку или четвертак. Что, наверное, и сломало его: офицерская честь, гражданская совесть — звук пустой для него, но за жизнь свою и свободу любого порешит.
— Областной военкомат принимает с утра понедельника, а ты прибыл в субботу вечером. Почему?
— Скучно стало в Толмачеве. Людей давно не видал, вот и решил проветриться.
— Где думал остановиться?
— Нигде. Я уже говорил — на вокзале, комната для транзитных пассажиров.
— Что делал после ужина в столовой — до момента задержания?
— Просто гулял.
— Кто-нибудь может подтвердить твое пребывание на определенных улицах в определенное время?
— Город знаю плохо. И никого в городе не знаю, ни с кем по приезде не знакомился. Все данные обо мне можете получить по месту жительства, в Толмачеве.
— Никаких происшествий с тобой не было?
— Никаких происшествий со мной не было.
— При каких обстоятельствах утеряна справка об освобождении и постановление военной коллегии?
— Был пьяным. Не помню. В поезде это было.
— Одевайся.
Китель — из зеленого габардина, ношеный, тот еще, берлинский, с него уже там спороты нашивки за ранения, сняты орденские планки. И все же — боевой китель. Подворотничок, кстати, несвежий, но и не грязный. Мужчина, производящий «впечатление». А в офицерском обмундировании, даже без погон, желанный для Ружанича представитель героической Советской Армии. В этой группе вымогателей или убийц роли были четко распределены. Попробуй не открой дверь такой делегации, попробуй откажи в чем. А вчера «мероприятие» едва не сорвалось, внезапно заболел Синицын, но так зудящ был азарт Кунавина и Ружанича, что отложить дело они уже не могли, да, возможно, и жертва была предварительно обработана. И вместо Синицына привлекли попавшегося на глаза Тампеева, что-то посулили ему (или чем-то пригрозили?), и тот, сломленный допросами (кому только не ломали хребты в тюрьмах!), тот, предавший, возможно, сотоварища по обороне бара, согласился, но что-то заподозрил, что-то ему не понравилось, и после того, как высидели чаепитие, после того, как простились с женщиной, Тампеев потребовал либо долю свою, либо… И сработали рефлексы, нанесен удар по позвоночнику «водителя», выхвачен чемоданчик или портфель, открыта дверца машины — и Тампеев, отбежав от запылавшей «Победы», понял, что нет у него времени на осмотр добычи, кругом — почему-то милиция (о гастрономе он не знал), и светил ему во мраке неизвестности или опасности только адрес некогда любимой женщины, тот адрес, что лежал уже в кармане Гастева.
Сильный человек, но — сломленный, и все же хитрый и безжалостный, расчетливый и дерзкий. Безропотное исполнение «встать», «сесть» и «лицом к стене» — это уловки, это потворство ему, Гастеву, чтобы тот в кураже от рабского послушания арестанта выдал себя, осведомленность свою, что едва не случилось: он уже готовился добить Тампеева намеком на так и не допрошенную милицией продавщицу палатки, а она-то видела пробегавшего мимо человека в кителе; он уже и другой крючок забросить хотел — но взвился дружище, замкнул ему уста. Намекни, что Ружанич жив, дает показания, — и отпущенный на волю Тампеев придушит того, потому хотя бы, что погиб Кунавин, в котором он определил сотрудника МГБ, а госбезопасность за глотку схватит бывшего заключенного.
— Жалоб нет?… Я бы отпустил тебя, да где ж ты переночуешь — ни денег, ни знакомых. Посиди до утра, а там — военкомат, что-нибудь тебе перепадет, билет-то уж точно до Толмачева купят.
Он медленно ехал, повторяя путь «Победы». Зная точно уже, где и когда высадил Ружанич женщину, он докатил до места аварии. Трамваи, конечно, ходили с самого утра, висело предостережение «Осторожно — листопад», улице срочно добавили освещение, палатка, разумеется, темна и закрыта, палаточную бабу милиция не удосужилась найти, а если бы и подтащила ее к члену Штаба Гастеву, то бабе и в голову не пришло бы опознавать в нем человека, вчера вечером бравшего у нее четвертинку, — таковы уж законы зрительского восприятия. Вот и дом, где живет зазноба Тампеева, школьная любовь с клятвами на проводах в армию, но война-то рассудила иначе, и колючая школьница легко забыла обещания, вышла замуж, продолжая писать на передовую утешительные письма с призывами бить немца, но в сорок пятом обман раскрылся, объяснение произошло в Толмачеве, откуда вскорости зазноба уехала в город. А любовь — осталась, не столько любовь, сколько тяга к прошлому и желание забыть войну; к полустершейся любви и помчался Тампеев, чтобы у нее оставить — чемоданчик? портфель? сумку? Кругом — милиция, ревут пожарные машины, темень на улицах, не станешь же под фонарем искать в чемоданчике (портфеле, сумке) документы.
И в подъезде сутки назад было темно, как и сейчас. Спичкой пришлось освещать номера квартир. Двенадцатый час ночи, завтра — трудовой день, вставать рано. Зазноба, по сведениям толмачевской милиции, вышла замуж за главного инженера какой-то снабженческой конторы, жила, следовательно, не в бедности, квартиру, правда, делила с сестрою мужа, дверь открыла сама, Гастев сразу понял, кто перед ним: в каждом классе есть замухрышистые девчонки, которые из зависти к хорошеньким подружкам плетут интриги, и всегда получается так, что самые лучшие ухажеры вязнут в их клейких сетях. И такая в прошлом замухрышка смотрела сейчас на него — взрослая, вздорная, хитрая, умеющая прощать мужикам слабости, чтоб попрекать ими в нужный момент. Ни о чем не спросила, лишь дала, звякнув цепочкою двери, понять: в квартиру — нельзя.
— Гриша просил отдать ему то, что оставлял, — негромко сказал Гастев.
Свет горел в прихожей, в квартире кто-то еще был, это чувствовалось. Женщина вопросительно вздернула брови, и Гастев пальцем потыкал вниз — там Гриша, в подъезде.
Она и не думала прятать принесенное, на стене за ее спиной висел портфель, его она и протянула Гастеву, тут же закрыв дверь, из-за которой донесся объясняющий голос ее: «Соседка…»
Не заводя мотора, он прокатил мотоцикл подальше от дома, поехал мимо палатки, по трамвайной колее, по тому месту, где «Победа» вонзилась в моторный вагон. Не выдержал, въехал в какой-то двор, заглушил мотор и при включенной фаре открыл портфель — настоящий, служебный, приспособленный для хранения и ношения документов государственной важности, с двумя накладными замками. Щелкнул, открыл, глянул — и все понял, когда вытащил толстую красную папку и на добротной бумаге прочитал крупными буквами отпечатанное: «ПОДПИСНОЙ ЛИСТ». Чуть ниже следовал текст и фамилия того, кого облапошили мошенники вчера, 3 сентября текущего года. (Дружище безмолвствовал.)
Что делать дальше — не знал, и все в нем противилось действиям. Но мотоцикл-то отдавать «синеокой» надо, и, часто останавливаясь, прислушиваясь к себе, ожидая подсказки гениального сыщика, вернулся он в ГАИ, наулыбался орудовке, вошел в кабинет — и увидел Ропню.
За столом перед раскрытой обувной коробкой сидел тот, кого он загнал в глухой пригород, глаз не сводить с дома Феди Унашина, убрал подальше от себя, и, зная, что сейчас спросит Гастев, калашинский милиционер оторвался от облигаций — он рассматривал их по одной, ища характерные пометки, — и с чувством исполненного долга произнес: