— У нас в колхозе, кроме Морковина, убить некому, — сказал Гущин. — Действительно, они давно враждовали. Михаил и Сыч. Вот что. Простите, не знаю, как вас...
— Морев. Морев Петр... Александрович. Следователь ефановской прокуратуры.
— Вот что, Петя. Можно, я так, попросту? Жатва у меня стоит. Я отлучусь на полчаса. Ну, на час. Распоряжусь только, людей расставлю. Приеду, расскажу все, что знаю.
— А где этот... Морковин? — спросил я.
— Да у себя дома. Куда он денется? — Гущин зло улыбнулся. — Не уйдет со своего двора.
«Что я буду делать целый час?» — подумал я и спросил:
— А кто последним видел убитого?
— Верно! — обрадованно сказал председатель; похоже, ему было неловко оставлять меня в бездействии. — Иван Грунев. Жарок по прозвищу. Напарником он у Михаила на комбайне. С зорьки вместе работали. Я вам его пришлю. А милиционеров заберу с собой. С утра здесь. Покормить ребят надо. Оба они из других деревень. Может, и вы проголодались?
— Нет, нет, спасибо.
Гущин и милиционеры ушли.
Было полдвенадцатого. Небо стало выше, сквозь туманную пелену просвечивало солнце. Парило. Пахло сеном. Только теперь я увидел: поодаль от яблонь стоял аккуратный стожок сена.
Я огляделся вокруг. Три яблони между враждующими дворами. За огородами поблескивала река. Слышался стук топора. Сонно, мирно. Что произошло здесь рано утром?
Я посмотрел на крышу Морковиных. Там убийца? Но разве это логично, чтобы он никуда не ушел, не скрылся? А может быть, уже скрылся? Что-то не поддающееся моему пониманию было во всей этой ситуации. Час времени. А убийца на свободе. Если, конечно, Морковин убийца.
«Начнем», — сказал я себе и пошел к избе, что виднелась за садом.
От улицы усадьбу отгораживал высокий тесовый забор. Я долго открывал калитку — была какая-то хитрая щеколда.
«Немедленный арест возможен в двух случаях, — думал я, шагая по тропинке через зеленый дворик. — Первое: Морковин признается в убийстве. Второе: есть свидетели, которые видели сам акт убийства... Акт», — выругал я себя.
Я подходил к старой избе с маленькими, слепыми окошками под шиферной, видно, сделанной недавно крышей.
В окне мелькнуло чье-то белое лицо. Я постучал. В избе было тихо.
— Войдите! — сказал мужской голос.
В сенях было темно, пахло куриным пометом; в углу белели гуси и недовольно гоготали. Из-под ног метнулся рыжий кот и исчез в ослепительном проеме двери.
Глаза привыкли, я увидел дверь.
В комнате было накурено. Первое, что я увидел, была большая белая печь, задернутая ситцевой шторкой.
Потом стол... Может быть, несколько секунд прошло, прежде чем я сказал: «Здравствуйте!» И за эти несколько секунд я увидел, что стол был праздничный: бутылки с мутной жидкостью, очевидно, самогоном, розовое сало, разваренная картошка, огурцы и крепкие соленые помидоры в мисках, в глубокой чугунной сковородке — большие куски жареного румяного гуся, зеленый лук, только что вырванный из грядки, с землей в белых корнях, творог. Еще что-то.
Я прервал трапезу; стаканы налиты, на тарелках снедь.
Еще я увидел бутылку «Айгешата», городскую колбасу, батоны, нарезанные очень толстыми ломтями.
Стол был без скатерти, деревянный, чисто выскобленный ножом.
Эти длинные секунды были наполнены оцепенением. На меня молча смотрели четыре человека: старик (тогда я ничего не увидел на его лице, кроме тяжелых, медленных, бескровных век; они поднимались и опускались, скрывая тусклые, какие-то водянистые, выцветшие глаза. «Действительно, Сыч», — успел подумать я); старая женщина (еще не зная чем, но я отметил, что в чертах лица она повторила старика); молодой мужчина, худой, бледный, с маленькой головкой, в пиджаке и с галстуком (сейчас хочу вспомнить, какого цвета у него была рубашка? Какого цвета галстук? И не могу); четвертой была толстая женщина, очень похожая на жабу, — мне даже показалось, что у нее шевелится зоб (на ее красном лице я отметил страх).
Закрывая дверь, я сказал:
— Здравствуйте! — и потом добавил: — Морев, следователь прокуратуры.
И разом кончилось оцепенение, они задвигались, посмотрели друг на друга. Но молчали.
— Здравствуйте, — еще раз сказал я.
Подобие улыбки (или надежды?) возникло на лице старика, и я увидел, что лицо это изношенно, дрябло, в крупных морщинах, голова почти лысая, губ нет — они ввалились в рот.
— Здравствуйтя! — сказал старик и посмотрел на старую женщину. — Марья!
Она рукавом проворно вытерла край лавки, сказала:
— Сидайте.
Я сел.
— Радость у меня, — заговорил старик. — Сын вот с невесткой, с Надеждой, в отпуск приехал.
Из-за стола вскочил мужчина, дернулся маленькой головкой (в нем было что-то жалкое), протянул мне руку:
— Василий.
«Черт знает что», — подумал я, пожимая крепкую руку с машинным маслом, въевшимся в поры.
— Петр, — сказал я.
— Может, стаканчик, а? — просительно сказал Василий. — За компанию.
И вокруг меня засуетились: стали пододвигать закуски, самогон забулькал в стакане.
— Нет! — резко сказал я, поднимаясь из-за стола.
«Не так, не так», — говорил я себе, но уже не мог остановиться.
— Вы, гражданин Морковин, — заговорил я казенным голосом, — надеюсь, понимаете, почему я у вас?
И все замолчало и замерло. Надежда смотрела на меня с открытым ртом; да, у нее был зоб, и он шевелился.
— Вы, конечно, знаете, что возле вашего сада убит человек, Михаил Брынин?
— Как не знать. Знаем, — И Морковин посмотрел на меня. Наши взгляды встретились. Его глаза были спокойны, отсутствие, что ли, светилось в них; медленно опускались и поднимались тяжелые веки.
— А вам известно, — продолжал я свою лобовую атаку, — что подозрение падает на вас?
— Люди натреплют. — Он по-прежнему спокойно смотрел на меня. — Суседи-то у меня... Я знаю.
— Вы постоянно враждовали с Михаилом. Это так? — спросил я.
— То верно.
— Почему?
— А житья мне от него не было, вот почему! — И в голосе Морковина послышалась вдруг лютая злоба. — Проходу мне не давал Мишка!
— Папа, не шумите, — тихо сказал Василий.
— Не давал проходу, — железным голосом сказал я, — и вы его убили?
— Я? Да на кой мне яво убивать? — Морковин улыбнулся, и я увидел у него во рту два желтых зуба. («Сыч! Сыч!» — с ожесточением говорил я про себя.) — Я свое на войнах поубивал, вот что. А он, Мишка, ета точно, сколь раз меня кончить намечался.
— Подождите! — перебил я его. — А разве не вы сегодня утром на Михаила и его жену с вилами кинулись?
— Я — с вилами? — Теперь встал он, еще крепкий, сутулый, в валенках (помню, я тогда удивился — летом и в валенках). — Брехня. Они, голодранцы, наскажут. — И он погрозил кулаком окошку; кулак был внушительный. — Ета Мишка утром меня за грудки взял, вот что.
— Расскажите, как все было. — Я сел на лавку.
Вкусно пахло жареным гусем.
Хотелось есть.
— Ну, как было-то? Утречком пошел я поглядеть, что там у меня в саду, в огороде. Ета у меня привычка такая, давишняя. Утро тихое, знобко. Солнышко, значить, по-над краем земли плывет. Петухи трубят по деревне. Наперво я в сад. Смотрю, грушовка яблоки пороняла, черветь кой-какие начали. Опылить, думаю, надо.
— Поглядел крыжовник, — продолжал Морковин. — Сильный в нонешнем году крыжовник, уж снимать пора. Потом — в огород. Картохи обсматриваю. Хорошо идут. Ишо, так соображаю, один тяжелый дожжок, и уже сухота ей, картохе, нипочем. Иду к трем яблонькам. Они, верно, не на моей земле сидят, на артельной. Тольки я за ыми ходю, без надзору они. И подрежу и опылю, вот что. И то, скажи, зачем добру пропадать? Все одно, пацаны зеленками объедят. Да... Ну, выхожу за калитку, и тут до меня — смех да шепот, то есть мужиков голос и бабий. Смотрю — по тропке с речки Мишка да Нинка, и полотенец у ей через голое плечо. Он за ей, она от яво. Пымал, цалует. Она вырываться: «Не надо, не надо!» И по щекам нахлестывает. В шутку, конечно. Ну, милуются, Молодые. Мое дело — сторона. Выбигают на поляну, к яблоням. «Гляди, Нинок! — это Мишка-то. — Сыч для нас сено накосил». То верно. Полянку я обкосил по второму разу. Стожок поставил. Сено уж провяло, с духом сладостным. Три дни, как скосил. Ну, подбегают к стожку, Мишка яво, бугай здоровый, ногами раскидал, Нинку за плечи и на сено. Мое сено, да ишо — «Сыч». Обидно. Подхожу. Неловко, сами понимаете... Я так мирно: «Миша, шли бы вы домой. Нехорошо. А сено — ничего. Я подберу». Ну, Мишка на ноги, сено отрухает с брюк. «По пятам моим ходишь! — кричит. — Сыч ты безмозглый!» И меня, значить, за грудки. Да как толканет! Я чуть не с ног. А тут Нинка в крик: «Дай яму, Мишенька, дай!» Волосы мокрые по плечам разбросала, глаза сверкают. Ровно ведьма. Мишка — за вилы. Они при стожку были. И намахнулся. «Запорю, подлюка!» — кричит. И давай хохотать. У меня в сердце захолонуло. «Убьет», — думаю. И к дому побег. А он мне вслед: «Погоди! Я ишо твое логово спалю!» Вот как оно было-то. На моем сене... А ведь я к яму по-хорошему, с миром.