— Конечно… Да, но… после какого утверждения?
Душ Сантуш что-то почувствовал в тоне Кронго, на секунду задержал взгляд. Вытащил из нагрудного кармана несколько нагрудных значков.
— Вам это носить не обязательно. Но персоналу необходимо. Это значок нашей демократической партии. Может быть, и вы? Пожалуйста, вы можете надеть.
Кронго улыбнулся, глядя на него, и лейтенант отложил значки.
— Понимаю, — Душ Сантуш закрыл на секунду глаза. — Простите, мсье Кронго, не думайте, что я дерьмо. Честно говоря, плевал я на значки. Мне их дали эти… из сил безопасности. В виде нагрузки.
Кронго кивнул — уже совершенно серьезно, как бы успокаивая и сразу отстраняя лейтенанта. Пока он шагал к главной конюшне, мелькнула мысль: если бы лейтенант узнал, что он хочет сейчас сделать, — смог бы он ему помешать? Нет, не смог. Мимо проехала качалка, кто-то на Мирабели, кажется Бекадор. Еще одна, Амайо на Ле Гару. Выехали на круг, пошли тротом. Как быстро едут, вот уже у поворота. Обе створки дверей главной конюшни широко открыты, наверняка денники пусты. Устоявшийся запах конюшни — навоза, подгнившего сена, сбруи. За денниками — каморки конюхов, тех, у кого нет своего дома. Настежь распахнутая каморка Ассоло. На соседней двери — надпись: «Старший конюх». Мулельге… Они не придут сюда еще часа два. Вот за этим денником… Сюда…
Кронго остановился. Стены широкой клети были увешаны сбруей, чересседельниками, хомутами. Стояли аккуратно расставленные оглобли. С длинной перекладины под потолком свисали вожжи, обрывки старых хлыстов, веревки для поддужья, шлеи. Под перекладиной тянулся длинный помост полуметровой высоты. Когда Кронго поднялся на него, ремни загородили проход, и он их раздвинул. Нет, конечно, он не будет этого делать. Он просто завяжет вокруг перекладины одну из вожжей, так, чтобы она крепче держалась. И, глядя на себя со стороны и как бы со стороны ощущая собственные руки, он подтянул одну из вожжей, самую тонкую, размягчившуюся от долгого употребления, а в некоторых местах застывшую. Кронго завязал ее вокруг перекладины. Подергал, проверяя. Конечно, он этого делать не будет. Тем более что прямая вожжа, свисающая с перекладины, не представляет никакой опасности. Кронго аккуратно сложил конец вожжи и, перегнув, завязал маленькую петёлку. Эта крохотная петёлка получилась на уровне его груди. Кто-то есть в конюшне, слышен шорох в одном из дальних денников. Но это теперь не имеет значения. Никто не догадается заглянуть сюда, в дальний угол, где вывешена старая сбруя. Да и потом — он совсем не собирается делать ничего такого, что могло бы вызвать тревогу. Вот он осторожно вдел в петёлку край вожжи, и получилась петля. Теперь, если отпустить вожжу, петля сама собой распустится. Так и есть, пропущенная в петёлку часть вожжи выскользнула под собственной тяжестью, и вожжа чуть качнулась, раскручиваясь в обратную сторону, застыла. Хорошо, что никого нет, потому что, если бы кто-нибудь был или хотя бы краем глаза увидел все это, ему, Кронго, было бы стыдно за то, что он делает. Он опять взял петёлку и протянул в нее часть вожжи. Получившаяся петля была как раз на уровне его лица, и он осторожно надел ее на шею. Шея чувствует петлю. Снял, потянул ее рукой, и петля затянулась вокруг кисти. Растянул, опустил. Петля качнулась, раскручиваясь. Снова надел на шею, почувствовав холод кольца. Он должен сейчас постоять, привыкая к тому, что петля лежит на шее. Ну, где же ты, человечек? Нет никакого человечка. А «так, так, но почему?» Нет «так, так, но почему?». Это будет болезненно, но никакая боль не может сравниться с бессмысленностью, которая окружает его. Именно «почему» заставляет его это сделать. «Почему» того, что он делал всю жизнь. Он поднял глаза и увидел, что на него смотрит Альпак.
Альпак остановился в проходе у крайнего денника, чуть выгнув шею, чтобы увидеть Кронго. Наверное, оттого, что Кронго не ожидал этого, первое, что он ощутил, был жгучий стыд — стыд оттого, что кто-то увидел его в таком положении, стоящим на помосте, с петлей, накинутой на шею. Альпак, редко прядая ушами, глядел на него в упор, и Кронго видел в его глазах, что лошадь понимает все, что с ним происходит. Альпак чуть отступил вбок. Нет, значит, стыд совершенно ни к чему, Альпак ведь не сможет никому сказать, что он видел. Вспомнилось — оборотень. Многие конюхи считают Альпака оборотнем. Однако как же он сумел выйти из денника и неслышно подойти сюда? Кронго не чувствовал петли, она словно слилась с шеей. Может быть, он был слишком занят петлей и не заметил Альпака? Но все равно, он должен был услышать хотя бы легкий стук копыт об унавоженный земляной пол. Не может быть, чтобы, выйдя из денника, Альпак подкрадывался настолько осторожно, что он, Кронго, его не услышал. Альпак повернул шею, тряхнул головой. Повернувшись, пошел назад, к своему деннику. Звука его копыт почти не было слышно, видна была только двигающаяся над стенами денников черная челка. Вот она остановилась. Странно — если Альпак пришел, то почему сейчас пошел назад? Челка дернулась, было видно, что Альпак поворачивает. Вот снова вышел из прохода. Остановился, мотнул шеей. Глаза его странно блестят. Осторожно кашлянул, вглядываясь и будто спрашивая — что мне делать? Нет, конечно, Альпак не понимает, зачем Кронго стоит в таком положении. Он просто вышел из денника, почувствовав присутствие хозяина. Но тогда почему подошел так тихо? Он не подходит вплотную, а смотрит, выгнув голову из-за прохода. Боится? Он смотрит совершенно беззвучно. Но чего тогда он боится? Наконец Кронго совершенно отчетливо и ясно понял — Альпак не понимает, от чего он, Альпак, должен спасти его. Но понимает, что ему, Кронго, сейчас очень плохо. Альпак не догадывается о человечке, не видел прыщавого негра, не знает о барже, не слышит «но почему?», — но знает, что он должен спасти Кронго. Но он не понимает, как он может это сделать. Он только чувствует, что для спасения Кронго он не должен делать лишних звуков, лишних движений, а из-за незнания может только застыть, замереть, может только вглядываться, чтобы хотя бы попытаться понять, чем он сможет сейчас помочь. Может быть, он может помочь этим взглядом и тем, что он осторожно прошел по проходу и вернулся? Кронго почувствовал, как сдавило горло, и осторожно снял петлю. Возникло что-то совсем постыдное, какое-то жалкое всхлипывание. Если эти глаза, которые сейчас внимательно смотрят на него, могли подсказать ему такую мысль, то по ним он может проверять и остальные мысли. Но странно — он вспомнил сейчас лишь о том, как, приехав в Лалбасси, принял от конюхов мокрый комок с четырьмя вытянутыми палочками, Альпака, и, глубоко засунув палец в задний проход, помог комку освободиться от первородного кала. Эти страшные и добрые глаза не имеют никакого отношения к тому воспоминанию. Оборотень? Он осторожно распустил петлю. Потом, срывая ногти, петёлку. Он должен отвернуться, чтобы Альпак не видел его слез. Отвернуться — вот так, давясь и икая. Но сейчас, глотая слезы и закусывая палец, Кронго чувствует, что освободился от бессмысленности.
Тогда, в тот день, придя на берег озера и глядя на Ксату, Кронго будто пытался проверить — что же в ней изменилось. Вот она поворачивается к нему. Глаза Ксаты кажутся ему недоверчивыми, сначала ему даже кажется, что в них испуг. Он видит: она сама сейчас тоже хочет узнать — что же изменилось в нем? Ей тоже важно — что же произошло с ним за это время? Вот рука ее медленно поднимается, протягивается… Она стоит спиной к озеру. Нет, он ошибся, в ее глазах сейчас нет испуга. В них по-прежнему вот это странное смешение. Это соединение беспомощности и силы. Ему вдруг кажется — глаза Ксаты хотят обмануть его, пытаются что-то скрыть.
Она опустила, почти отдернула руку. Отошла к самому берегу, остановилась. Но он не дал ей остаться одной. Он тут же подошел к ней, повернул к себе. Да, ее глаза сейчас пытаются что-то скрыть от него. И одновременно с этим в них живет насмешка. Теперь он видит — это насмешка не прежней Ксаты. Не той, которую он увидел впервые год назад. Это насмешка все понимающей, умудренной опытом женщины — хотя Ксате только исполнилось восемнадцать. Что же говорит ему сейчас эта насмешка… Может быть, Ксата просто смеется над ним? Да — именно смеется? Над его любовью, над бессилием этой любви? Вот холодные, прекрасные губы Ксаты дернулись… Застыли… Что-то привело эти губы в движение. Да, это насмешка. Что-то, что она знает — и таит в себе. Но она ведь знает в с е. Да, теперь он понимает — она всезнающа. Значит — это и есть изменение? Вот это ее детское всезнание? Это, появившееся в ней теперь, через год после их встречи, всезнание — оно и изменило что-то в ней? Оно, это всезнание, давно уже сделало ее взрослой. Ксата теперь намного старше, чем он, — но именно поэтому она привлекает его еще больше. Вот она легким движением выскользнула от него, отстранилась. Как же ему не хватало ее. Как не хватало — все время. Там, в Париже, он оставался один. Совсем один…