– Обратиться-то то больше не к кому, – пояснил ему Савелий. – Оттого и выручили тебя, что форма на тебе не обычная, а, чай, императорского войска. Нам до самой императрицы добраться надо, а с такой формой, чай, тебя и в Зимнем послушают.
– Форма-то формой, да только наш брат, гардемарин, не больно-то в царские покои вхож, – задумчиво ответил ему «спасенный» юноша. – А впрочем, ты погоди. Повезло тебе, брат, что на благодарного человека нарвался. Я добра не забываю. Аудиенции у императрицы обещать не стану, а бумагу какую через канцелярию запущу. Есть у меня там маленькая зацепка. Ихний писарь мне намедни сорок рублей в карты продул и до сих пор, шельма, не отдает, говорит – нету.
Посовещавшись, мужики согласились составить бумагу. Поскольку оба были, конечно, неграмотные, на следующий день гардемарин отвел их к своему знакомому писарю, который в счет уплаты сорокарублевого долга взялся не только составить бумагу по всем дворцовым правилам, но и проследить, чтобы этот документ «ушел» вверх по дворцовой лестнице и предстал пред сиятельные очи.
Вот как получилось, что через каких-нибудь два месяца Екатерина Вторая держала в руках «письменное рукоприкладство» крестьян Московской губернии Ермолая Ильина и Савелия Мартынова. В «рукоприкладстве» было сказано, что:
– крестьяне Ильин и Мартынов знают за своей хозяйкой, московской помещицей Дарьей Салтыковой, «смертоубийственные и весьма немаловажныя креминальные дела»;
– указанная помещица за последние пять лет погубила в своем имении более ста душ, в связи с чем челобитчики Христом-Богом просили императрицу «от смертных губительств и немилосердных бесчеловечных мучительств защитить» крепостной народ, имевший несчастье проживать в салтыковском имении. «Токмо у одного раба твоего, Ермолая Ильина, оная помещица загубила три жены, самолично рукоприкладствуя и смертным мукам без вины подвергая»;
– напоследок мужики просили Екатерину не выдавать их барыне, особо подчеркивая, что в этом случае их ждет в имении Салтыковой лютая смерть.
В России всегда били крепостных, нередко забивали их до смерти, но количество жертв, указанных в донесении Ильина и Мартынова, насторожило даже императрицу. По ее повелению из Канцелярии Ея Императорского Величества донос поступил на рассмотрение и принятие решения в Правительствующий Сенат, оттуда – в юстиц-коллегию, где первого октября и был принят в производство.
Вести дело было поручено следователю Степану Волкову. Этот человек не имел ни денег, ни связей, а кроме того, пребывал в весьма незначительном чине. Все говорило за то, что «дело Салтыковой», о котором уже начали судачить в Москве и Петербурге, будет в конце концов спущено на тормозах – в пользу этого говорило и то, что Салтыкова, обладая многочисленной знатной родней, сумела натравить ее и на Волкова, и на юстиц-коллегию в целом.
* * *
В богатом московском доме Салтыковых поселилась тревога. Многочисленная челядь, и без того не имевшая никакого желания лезть лишний раз на глаза грозной помещице, теперь, когда стало известно об удачном побеге Ильина и Мартынова, и вовсе затаилась. Хотя беглецы снялись с места ночью, увязав в небольшие узелки пожитки и деньги, их исчезновение обнаружилось быстро: оба мужика были конюхами, и не поенные с утра лошади стали очень рано проявлять беспокойство.
Дарья Николаевна тоже проснулась с зарей, как всегда просыпалась летом: в комнате было душно, шелковый балдахин не спасал от комарья, да и клопы – бич барских постелей – сегодня особенно разохотились. Почесываясь, тридцатидвухлетняя вдовушка спустила ноги на пол и уселась на кровати, отчаянно зевая. Она вовсе не была похожа на вурдалака, ведьму, которая за короткое время своего вдовства истребила сто тридцать шесть человек.
Круглое, присыпанное веснушками лицо с носиком-«уточкой», чуть лопоухие уши, светло-серые глаза, пухловатые со сна губы, сложившиеся после зевка в милую полудетскую гримаску. А вот фигурка у Салтычихи, как, с подачи крепостных, совсем скоро стали звать помещицу в Москве, была не по-женски сухопара, даже тонкая, как у девушки, талия не придавала ей легкости. Сейчас из-под ночной рубашки помещицы выглядывали большие ноги с широкими ступнями и ногтями, дожелта изъеденными каким-то грибком.
– Нюта, – сипловатым со сна голосом позвала Дарья Николаевна. – Нюта! – крикнула она уже сильнее, с силой дергая за гарусный снурок, висевший у ее постели.
Влетевшая на зов горничная, держа на вытянутых руках бумазейные чулки и башмаки, сразу с порога бросилась к ногам барыни. Салтыкова никогда не ступала по полу босыми ступнями; можно было подумать, что делает она это из боязни простудиться или занозить ногу о начищенные кирпичом половицы, но на самом деле с некоторых пор Дарью Николаевну стало преследовать по утрам ощущение, что везде в доме она видит кровь. Наступать босиком в лужи крови было тяжело и неприятно.
– Юбку неси, дура, – ворчливо приказала она девушке, когда та ее обула. – Да посмотри, что там, не порча ли у меня? – указала она на красное пятно, проступившее на желто-белой коже. Пятно было величиной с ладонь и располагалось под грудью. Чтобы указать на него, Дарье Николаевне пришлось высоко поднять свои худые руки, обнажив впалые подмышки с редкими, слипшимися от пота волосками.
– Пустое, барыня, не тревожьтесь, – робко ответила горничная, осмотрев пятно. – Потница это у вас, от жары. Взопрели вы ночью.
– «Взопрели…» – передразнила девушку помещица. – Пошла вон, дура. Михея позови.
Горничная скрылась, а Дарья Николаевна, подойдя к большому зеркалу у комода, долго рассматривала искусанную клопами шею и плечи и грызла губы с целью вернуть им поблекшую за ночь краску.
Кроме горничных и сенных девушек, мало кто видел эти недостатки внешности Дарьи Николаевны. Дочь столбового дворянина, состоявшая в родстве с Пушкиными, Толстыми, Строгановыми, Давыдовыми, она овдовела после непродолжительного замужества, и ее вдовья постель долгое время не согревалась ничьим телом.
Тоскуя от скуки и изнывая от горячивших молодую кровь снов, где бравые усатые офицеры штурмом брали ее спальню и вытворяли с ней самой такие вещи, от одних воспоминаний о которых потом целый день сладко ныло сердце, двадцатишестилетняя вдова некоторое время пыталась изгнать бесов, что поселились в ее душе.
Каждый год она ездила на богомолье к какой-нибудь православной святыне. Желание найти успокоение и развести черные мысли порой загоняло Салтыкову довольно далеко: например, в Киево-Печерскую лавру, где постоянные обитатели паперти долго потом вспоминали щедрую барыню, горстями швырявшую милостыню и пожертвовавшую «на церковь» весьма внушительные суммы.
Богомолье не помогало, сны продолжали преследовать Дарью Николаевну, становясь особенно невыносимыми весной, когда до раскрытых окон ее спальни доносился сдержанный смех и шепот дворовых девок, крутивших свои амуры с конюхами, кучерами и лакеями. Кусая углы подушки, молодая вдова вслушивалась в эти звуки, и в душе ее нарастала злоба.
«Ишь, расходились… Креста на них нет… Еще понесут, стервы, да, поди, и плод пойдут травить, а какие после этого будут работницы?»
О том, что незамужние дворовые девки время от времени бегают «травить плод» к старухе Куделихе, после чего криком кричат и отлеживаются в людской на полатях, кровяня рубашки, Дарья Николаевна знала от своей старой няньки Мамаевны. Однажды заикнувшись об этом, та уже не могла отвлечь барыню от расспросов на эти темы и постепенно рассказала ей все: что плод травят, вставляя «в нутро» длинную ржавую спицу, что вся операция идет на живую, и что девки кричат так, что, бывает, «козы пугаются, ажно молоко у них пропадает».
Сама не зная почему, Дарья Николаевна, лежа в постели, часто представляла себе эти картины, и тело ее содрогалось от новых, тревожно-сладких ощущений.
А потом появился ОН. Дворянин, землемер, капитан Николай Андреевич Тютчев[1].
Он пришел к ней, высокий статный красавец с лихо закрученными усами, и, приложившись к ручке, почтительно представился и объяснил свое дело:
– Занимаюсь, Дарья Николаевна, межеванием, то есть проведением на местности границ между землями различных владельцев. Принужден по службе заняться сверкой границ ваших подмосковных владений с записями об оных, имеющихся в земельном кадастре.
Глядя на его румяное и невозможно красивое лицо, она тогда поняла: вот оно, пришло! Сбылось то, о чем молодая вдова тайно молилась. Он – не тот образ, из неясной зыби сна, а живой – стоит рядом, подкручивая капитанский ус, и поглядывает на нее с нескрываемым интересом.
– Оставайтесь ужинать, Николай Андреевич, – кокетливо сказала она, лихорадочно соображая, какой туалет надеть к трапезе – тот, из желтого муслина с открытыми плечами, пошитый для именин соседской дочери Палашки Панютиной, или полосатый шелковый, к которому прилагается тюрбан со страусовым пером.