— Выскажу, выскажу, — устало сказал Розовски. — Только не сегодня. Мне нужно еще кое-что проверить. Понимаешь, — он тоже поднялся из кресла, — у меня возникло ощущение, что картина убийства Розенфельда выглядит столь странно потому, что кто-то как бы наложил одну картину на другую.
— Что ты имеешь в виду?
— Словно в одной картине присутствуют детали из другой. Знаешь… — Натаниэль поискал удачное сравнение. — Это как испорченный фотокадр. Фотограф забыл перевести пленку, и два снимка наложились один на другой.
— А… — начал было Алекс, но тут раздался телефонный звонок. Розовски нажал кнопку записи автоответчика и снял трубку: — Слушаю.
— Это Амос, привет тебе еще раз.
— Привет.
— Знаешь, я все передал Нахшону, — голос шефа детективной службы страховой компании звучал чуть виновато.
— И что?
— Ну, в общем, те десять тысяч, которые ты получил утром в качестве аванса, можешь оставить себе. Расследование продолжать не нужно.
— Понятно, — сказал Розовски, как показалось Маркину, очень расстроено. — Жаль, конечно, но ничего не поделаешь. Спасибо, что позвонил.
— Да ладно, чего там, — сказал Амос. — Извини, мне неловко, но, сам понимаешь. Какой смысл тратить пятьдесят тысяч, если все решилось само собой?
— Да, все решилось само собой, — повторил Натаниэль. — А как же насчет того, что вам нужно торжество справедливости? А не подтасованные факты?
— Н-ну… Нахшон думает, что полиция, все-таки, имеет больше возможностей раскрыть это дело. Так что… В общем, извини. На их месте я бы так не поступил. Но — я человек маленький.
— Да. Спасибо, Амос.
Розовски положил трубку.
— Ну вот, — сказал он. — Следствие прекращено за ненадобностью. С завтрашнего дня возвращаемся к нашим мужьям-рогоносцам. Подбросишь до дома?
Часть вторая
Книга Давида Сеньора
Профессор Давид Гофман, руководитель проблемной лаборатории Тель-Авивского университета, пришел в воскресенье на работу как обычно, в восемь утра. Солнце уже стояло достаточно высоко, его яркие лучи заливали помещение, и Давид не сразу заметил, что в лаборатории не выключен свет. Оба лаборанта отсутствовали — Габи Гольдберг должен был появиться к двенадцати, что же до Михаэля Корна, то он, судя по всему, в очередной раз проспал. Гофман с досадой защелкал выключателями. Михаэлю следовало бы лучше выполнять свои обязанности. Рассеянность великих ученых хороша в книгах и хороша именно у великих ученых.
Внимательно осмотревшись в аппаратной, Давид обнаружил, что на сей раз лаборант побил все рекорды невнимательности: дверь большого лабораторного шкафа, служившего чем-то вроде неофициального сейфа, была распахнута. Гофман вспомнил, что вчера положил туда книгу, присланную для экспертизы из Иерусалимского Института изучения еврейской культуры в диаспоре. Сейчас шкаф был пуст, если не считать стопки тетрадей, сложенных на верхней полке в незапамятные времена.
Электронные часы над дверью показывали половину девятого. Сегодня Михаэль давал своему шефу все основания для серьезного разговора. Причем сделать это следовало немедленно, не откладывая на вечер.
Гофман решительными шагами направился в свой кабинет, на ходу вспоминая номер домашнего телефона нерадивого лаборанта.
И остановился на пороге в полной растерянности. Михаэль Корн сидел в кабинете шефа, за его письменным столом. Вернее, не сидел, а полулежал в кресле и, похоже, мирно спал. На столе перед ним лежала книга, раскрытая на последней странице. Видимо, Михаэль читал всю ночь, и дочитав, уснул прямо в кресле. Профессор перестал считать количество нарушений. Подойдя к спящему, Давид Гофман нетерпеливо потряс его за плечо и тут же отдернул руку.
Похоже, ему не придется читать нотации. И не только сегодня.
Михаэль Корн, лаборант проблемной лаборатории Тель-Авивского университета, был мертв. Не менее двух часов.
Давид Гофман осторожно взял книгу, лежавшую на столе перед лаборантом, зачем-то вполголоса прочитал название: «Давид Сеньор. Сефер ха-Цваим». Уронил книгу, она громко ударилась о пластиковую поверхность. Этот звук мгновенно утонул в тишине, внезапно окутавшей профессора.
Следовало срочно позвонить. Но куда? В «скорую помощь»? В полицию? Домой?
Сначала в «скорую». Хотя уже поздно, и врачам здесь делать нечего, разве что констатировать смерть.
Гофман, пятясь, вышел из кабинета. Стоять рядом с покойником и набирать номер телефона было выше его сил.
«Скорая» приехала быстро — несмотря на пробки, парализовавшие в утренние часы движение во всем Тель-Авиве. Как и предполагал Давид Гофман, Михаэль Корн умер около шести утра.
— Точнее скажут после вскрытия, — сказал врач, когда санитары вынесли носилки с телом несчастного лаборанта, и профессор внутренне содрогнулся от страшного и обыденного слова «вскрытие». — Я вызвал полицию, они сейчас приедут. Похоже на внезапную остановку сердца. Он что, очень перерабатывал у тебя? Переутомлялся?
Гофман неопределенно пожал плечами. Сказать правду — что лаборант был порядочным лентяем и не только не перерабатывал, но и не работал толком — сейчас это казалось не вполне уместным.
— Позвони родным, — сказал врач, прощаясь. — У него есть родные в Израиле?
— Кажется, есть, — рассеянно ответил Гофман. — Телефон… По-моему, у меня записан… — он полистал блокнот, снял трубку. — Скажи, — спросил он, — когда будут точные результаты?
Врач пожал плечами.
— Не могу сказать, это работа патологоанатомов. Думаю, к вечеру. И так все ясно: сердечный приступ. Он что — репатриант?
— Три года в стране, — профессор послушал долгие гудки в трубке и положил ее. — А что?
— Ну, некоторые и за десять лет не могут адаптироваться к нашему климату. Сам знаешь: влажность, температура… Нет?
Гофман неопределенно пожал плечами.
— Может быть, может быть… — пробормотал он. — Климат… Да конечно… — какая-то неясная мысль, недавно появившаяся, но не сформировавшаяся четко, не давала ему сосредоточиться на словах врача. Тот некоторое время выжидательно смотрел на профессора, потом спросил с легкой тревогой в голосе:
— Ты уверен, что сам не нуждаешься в помощи?
— Что? — Давид удивленно посмотрел на него так, словно увидел впервые. — Ты что-то сказал?
— Я спросил, не нужна ли тебе самому помощь, — терпеливо повторил врач.
— Нет-нет, все в порядке. Я в порядке. Спасибо. Не обращай внимания, — Гофман рассеянно улыбнулся, махнул рукой. Улыбка получилась жалкая, он сам почувствовал это. — Просто я подумал… — он снова замолчал, разочарованно качнул головой. — Нет, не помню. Что-то пришло вдруг в голову.
— Ну-ну, — врач кивнул с некоторым сомнением. — Ладно, тебе виднее. Мне пора. Держи себя в руках. Всякое бывает.
Оставшись один, профессор в изнеможении опустился на диван, стоявший в дальнем углу лаборатории. На глаза ему попалась карликовая пальма в керамической вазе. К вазе была прикреплена табличка: «Я не пепельница». Он вспомнил, что смешную табличку написал умерший лаборант, когда Габи, его друг и напарник, в очередной раз погасил в вазе сигарету. Профессор поспешно отвел взгляд, словно увидел вдруг что-то предосудительное, почти неприличное. Смерть двадцатилетнего парня, казавшегося совершенно здоровым, потрясла его, и столь несерьезное напоминание об этом действительно показалось ему неприличным, почти кощунственным в своем трагическом несоответствии: шутливая табличка — и… Он не мог заставить себя войти в кабинет. Ему казалось, что Михаэль все еще полулежит в его кресле, перед раскрытой книгой… как ее? «Сефер ха-Цваим»?
Вдруг Гофман почувствовал, как мурашки поползли по его спине. Неделю назад, когда пришел из Иерусалима пакет и сопроводительное письмо к нему, это название показалось ему знакомым. Целую неделю он так и не смог вспомнить, почему. В конце концов, мало ли названий — всего лишь, сочетаний слов — откладывалось в его памяти. И вот, только сейчас он вспомнил. И понял, что именно эта мысль мелькнула в его голове во время короткого разговора с врачом.
Гофман быстрыми шагами прошел в кабинет, склонился над книгой. Раскрыл ее на первой странице.
Давид Сеньор. «Сефер ха-Цваим».
Внизу страницы была аккуратно выведена строка — по-видимому, из Торы: «Кто согрешил предо Мною, того сотру я из книги Моей». Три буквы выделялись из строки цветом чернил: буква «hей» была выписана красным, буква «шин» — синим, буква «тет» — зеленым, «hей-шин-тет». Триста девять. Вернее, пять тысяч триста девять. Так автор — или переписчик— обозначил год написания книги — пять тысяч триста девятый по еврейскому летоисчислению, то есть, тысяча шестьсот восемьдесят шестой — по европейскому. Своеобразное щегольство каллиграфиста. Сейчас профессору Гофману виделся особый, зловещий смысл этого стиха: «Кто согрешил предо Мною, того сотру я из книги Моей». Он вспомнил, что связано с этим именем, с этой книгой и с этим годом.