это было как-то связано с нашим клубом неспящих детей. С тем, что мы все трое знали тот мир за пределами Вальбю, куда идут поезда.
И, наверное, потому что мы обнаружили, как можно попасть в сон другого человека.
Но тут всё было иначе. И мы это понимали. Мы понимали, что, входя в шахту, мы преступаем какой-то порог. И входим в мир, который для нас не предназначен. Где нам не место.
Почему мы так поступили?
Думаю, мы последовали за Симоном, потому что между всеми нами существовала тесная общность. Мы были связаны друг с другом. Так глубоко, что не нужно было даже задумываться: когда он ринулся вперёд, мы просто встали и пошли за ним.
Марии с нами не было. Она — целиком и полностью — осталась в комнате.
Но она видела нас, она видела, как мы пошли.
Снаружи шахта казалась зияющей дырой. Внутри неё всё оказалось иначе. Нас поглотило горе умирающей женщины, которой приходится покидать своих детей.
Это продолжалось недолго. Но всё это время мне казалось, что мы находимся в эпицентре циклона.
Там, внутри шахты, мы почувствовали, как от отчаяния можно сойти с ума.
И мы с Лизой упёрлись в этот поток чувств. Но Симон пошёл дальше.
Он не мог отпустить мать. А она не могла отпустить его.
Мы знали, что ещё минута — и мы потеряем его. Мы не могли сказать всё это словами, но в словах и не было необходимости. Каждый, кто когда-либо заходил в эту шахту, знает, что на пути к смерти есть определённая точка, откуда ты уже не можешь вернуться.
До этой точки и дошёл Симон, оттуда он протянул руку к матери и сделал ещё один шаг вперёд.
Мать теперь как будто стала меньше, словно до неё было уже далеко. Хотя мы и очень отчётливо её видели.
Тут я сделал ещё шаг и ухватился за клетчатую рубашку Симона.
Он не обращал на меня внимания. Он видел только мать.
У нас в ушах гремели раскаты горя. Я бы так сформулировал. В комнате, в обычном мире, не было слышно ничего, только работающий телевизор. Но в наших ушах бушевал циклон.
Я подошёл вплотную к Симону и прижался губами к его уху.
— А как же Мария? — крикнул я. — Кто позаботится о ней?
Тут он обернулся. Обернулся, оглядел комнату и дальше уже не пошёл. Поднял глаза на мать, теперь она уже была совсем далеко и казалась совсем маленькой.
Мы видели, что у неё всё ещё открыты глаза.
А потом она исчезла.
*
Ночь становилась прохладной. Я принёс пледы — Лизе и себе.
— Думаю, в ту минуту случилось что-то важное, — сказал я. — Когда мы зашли в тот тоннель. Мне кажется, у каждого человека в жизни бывают такие минуты.
Их не много. Точнее, их очень мало. Когда происходит что-то важное. И ты делаешь выбор. Не осознавая, что ты выбираешь. И в результате меняются обстоятельства.
Когда она умерла, и мы прошли с ней какую-то часть пути, мы оказались во взрослом мире. Нам было по шесть лет. Но мы вошли в сознание взрослого человека. Вплотную приблизились к смерти.
После этого стали происходить разные события.
Мы долго сидели в полном молчании рядом с мамой Симона.
Когда Симон обернулся, поняв, что он должен остаться и заботиться о Марии, шахта закрылась и исчезла.
Иначе мне это не объяснить.
Мы сидели на полу и смотрели на мать, глаза которой по-прежнему были открыты, и отец смотрел на мать, но никто ничего не говорил.
И никто не плакал.
Возможно, потому, что было ясно — так или иначе она всё ещё присутствует в комнате.
Хотя шахта закрылась и хотя мы видели, как мама Симона становилась всё меньше и меньше и, наконец, исчезла, несмотря на всё это, мы чувствовали, что какая-то её часть ещё здесь, в комнате.
И тут Симон встал и подошёл к изножью раскладушки. Он поднял одеяло и стал принюхиваться к ногам умершей.
Потом дальше, вверх. Он поднимал в разных местах одеяло и опускал его снова, чтобы она не замёрзла. Он вдыхал всё её тело, и её ягодицы, и её лоно, и грудь, от которой почти ничего не осталось, потому что она так исхудала, он вдыхал её всю.
Мы чувствовали, что отец ничего не понимает, но он молчал. Он был совершенно сломлен и погрузился в себя.
Прошло много времени, потом он встал, спустился по лестнице и пошёл к телефону-автомату на углу. Мы следили за ним из окна.
Он позвонил фрёкен Грове, она была замужем за главным врачом города, который к тому же был врачом в нашем детском саду. Фрёкен Грове уже давно говорила отцу Симона, чтобы он звонил в любое время суток, если что-то случится.
Врач приехал очень быстро. Мы не сразу узнали его, потому что он был без белого халата. Да и видели мы его всего лишь два раза в году. Теперь на нём был тренчкот, на голове меховая шапка, а в руках — объёмистый кожаный саквояж.
Это был доброжелательный седовласый господин, он поздоровался с отцом Симона и с нами, четырьмя детьми, затем присел на край раскладушки, пощупал пульс, откинул одеяло и послушал сердце стетоскопом.
Потом пристально посмотрел на нас.
— Она умерла, — сказал он.
Мы видели, что он задумался. Он хотел что-то объяснить, но мы, дети, были слишком малы, думал он, слишком малы, чтобы всё понять, а отец Симона, скорее всего, плохо понимал по-датски.
— Она умерла, но я не могу выписать свидетельство о смерти. Слышен какой-то шум в области сердца. Хотя оно уже не бьётся. Такое бывает. Смерть…
Он на минуту замолчал.
— …это чаще всего процесс.
Казалось, он разговаривает сам с собой. Ему казалось, что никто в комнате не может понять, о чём он говорит.
Но мы очень хорошо его поняли. Мы знали, что она не совсем исчезла. Что-то осталось. Возможно, та её часть, которая никак не хотела отпустить Симона и Марию.
Врач не ушёл. Он ещё долго сидел с нами. В какой-то момент он спустился к телефону-автомату, и вскоре появилась фрёкен Грове.
Она ничего не сказала. Прикоснулась ко лбу покойной. А потом села на стул и молча посмотрела на нас.
Спустя какое-то время её муж встал, ещё раз послушал стетоскопом сердце, после чего кивнул фрёкен Грове и отцу.
Но ещё перед тем, как он кивнул, мы поняли, что она ушла навсегда.
Он